Отец распахнул калитку своего участка, вкатил туда велосипед и прислонил его к сараю. Потом подошел к компостной куче и уставился на меня в упор; я тут же отпрянул.
— Деннис, — позвал он.
Я не ответил; я едва шевелился, едва дышал.
— Иди сюда, сынок, я только хочу с тобой поговорить.
Я сел на корточки и зажал уши. Через несколько секунд ощутил на локте его руку.
— Поднимайся, сынок, пошли в сарай.
Я позволил ему увести себя. Он отпер дверь своего сарая, ввел меня внутрь, усадил в кресло и зажег несколько свечей. Потом сел на деревянный ящик, поставил локти на колени, наклонился, снял очки и протер глаза большим и указательным пальцами левой руки.
— Что с тобой, сынок? Почему ты так зол на нас? — Оглядел меня с усталым недоуменным видом. — А?
Я свернулся калачиком в кресле и глядел на паутину. Сердце колотилось; с каким-то облегчением я почувствовал, что Паучок начинает удаляться. Он тихо уползал, оставляя за собой лишь пустую неряшливую ячейку: то был Деннис.
— Зачем ты сказал это своей матери?
— Она не моя мать, — ответил я, хотя не собирался ничего говорить.
Удивленное хмыканье.
— А кто же тогда?
Но больше он не заставит меня раскрыть рот.
— Кто она, сынок?
Уже закипает гнев.
Я глядел на паутину; Паучок старался спрятаться в норку.
— Деннис, кто она?
Нахмуренные брови, оскаленные зубы.
— Шлюха.
— Ах ты, щенок. Сейчас получишь у меня по башке!
Он уже стоял на ногах, возвышаясь над креслом.
— Она толстая шлюха!
Отец ударил меня сбоку по голове, и я заплакал, не смог сдержаться.
— Ты убил мою маму, — закричал я сквозь слезы. — Убийца! Убийца! Проклятый убийца!
— Что такое? — Он снова сел на ящик. — Деннис, ты разыгрываешь меня? Соображаешь, что говоришь?
Я погрузился в угрюмое вызывающее молчание; как ни хотелось Паучку остаться в норке, удар по голове выгнал его, и жгучее, звенящее ощущение мешало ему вернуться обратно. Отец хмурился; сказал, что понятия не имеет, о чем я говорю. Спросил, не рехнулся ли я. И сидел на ящике, почесывая голову. Поглядывал на меня так, будто видел впервые, и отводил взгляд. Заговорил о том, как глупо я себя веду, непонятно, откуда у меня такие мысли, наверное, слишком много времени сижу в одиночестве, надо бы завести друзей, у него в моем возрасте были друзья, у каждого подростка должны быть друзья; пока он говорил, жгучее, звенящее ощущение прошло, и я понял, что могу снова скрыться, спрятаться в темные, потайные места, и когда это сделал, произошла странная вещь: отец как будто уменьшился. Словно бы вдруг оказался очень далеко, хотя я знал, что он всего в нескольких футах. Но в моих глазах он был далеким, крохотным, голос его будто доносился из громадной дали, при этом возникал какой-то глухой металлический резонанс, затемнявший смысл и значение слов, поэтому они были просто пустыми звуками в темном сарае, где среди стропил пауки плели паутину, она поблескивала, переливалась, помигивала в свете свечей, вселяла в меня спокойствие, и время не шло, пока я не услышал отчетливо голос отца:
— Деннис? Деннис? Все еще думаешь, что я убил твою маму?
Что я мог поделать? Он вызвал у меня страх. Я покачал головой.
— Ну и слава Богу, — сказал отец. — Пошли домой.
Мы шли по тропке, отец катил велосипед. Когда проходили мимо могилы матери, мне пришло в голову, что он не предложил вскопать картофельную делянку, но, разумеется, промолчал об этом (хотя сомневаюсь, что мы нашли бы что-то, к этому времени она уже воскресла, хотя он этого не знал). Хилда ждала нас в кухне. Она с беспокойством взглянула на отца, положившего руку мне на плечо, когда мы входили в заднюю дверь. Паучок к этому времени спрятался в одной из самых темных норок.
— Значит, все в порядке? — спросила Хилда. Отец кивнул, и она с явным облегчением засуетилась: — Присаживайтесь, я сбегала в магазин, купила на ужин кой-чего вкусненького.
То были угри.
Я молча сидел в кухне, ел угрей, однако ни на минуту не забывал, что, несмотря на все отцовские слова, они по-прежнему собираются отправить меня в Канаду.
Я пишу это уже глубокой ночью и не знаю, поймете ли вы то беспокойство, с каким передаю эти мысли бумаге. Если она найдет эту тетрадь, последствия будут ужасными, и в свете того, что произошло потом на Китченер-стрит, думать мне об этом не хочется — узнав всю историю, вы поймете мою тревогу. Камином как тайником я вполне доволен, хотя там много сажи — тетрадь за несколько дней так испачкалась, что приходится класть ее в бумажный пакет перед тем, как убирать в отверстие и надевать при этом перчатки, чтобы не запачкать рук. Эта система работала превосходно до вчерашнего утра, когда я уразумел, что, если миссис Уилкинсон найдет испачканные сажей перчатки, у нее сразу же возникнут подозрения, и она начнет рыться в камине, выясняя, что мне там понадобилось, — это ставило передо мной проблему (вы скажете, я осторожен до нелепости, но поверьте, рисковать мне нельзя), либо найти надежное место, чтобы прятать перчатки (может, под линолеум?), либо же отделаться от них. Я предпочел последнее, бросил их вчера в канал и смотрел, как они пропитывались водой и наконец погрузились. Это означает: а) мне нужно мыть руки всякий раз, когда достаю и убираю тетрадь (что требует хождения по коридору в ванную) и б) когда-то мне придется объяснить ей, что перчатки я потерял, и, как можете себе представить, не жду такого разговора с нетерпением. Но вот почему очень важно, чтобы миссис Уилкинсон не нашла тетрадь: видите ли, кажется, я знаю, кто она.
Несколько недель назад я вернулся в дом после долгой ходьбы по улицам. Прошел по холлу, направляясь к лестнице, и случайно глянул в сторону кухни, расположенной в конце короткого коридора слева от лестницы. В коридоре было темно, но на кухне горел свет, миссис Уилкинсон стояла посреди нее, склоняясь над столом с закатанными рукавами и держа в руках скалку. Разумеется, тут не было ничего странного; она помогала низкорослой, которая пыталась стряпать пудинг с мясом и почками, возможно, объясняла ей, как это делается в Англии. Но мое внимание к этой ярко освещенной сцене, обрамленной дверным проемом, привлекло то, как она держала скалку, как приподнималась на носки и налегала на нее, чтобы вся сила и тяжесть ее мясистых плеч передавалась мощным рукам и толстым пальцам, ногти которых, увидел я с трепетом узнавания и ужаса, несмотря на покрывавшую их муку, были грязными. Прошлое и настоящее смешались, стали неразрывными, а существовала только одна женщина, так налегавшая на скалку, и этой женщиной была Хилда Уилкинсон; в этот миг женщина в кухне преобразилась, волосы ее были белокурыми с черными корнями, ткань не принадлежавшего ей передника плотно обтягивала ее грудь, толстые ноги стояли на кухонном полу, словно стволы деревьев, приподнимаясь, когда она вставала на цыпочки с каждым напором скалки на тесто. Я подошел поближе, стоял в коридоре, изумленно глазея на нее. Она, тяжело дыша, повернулась к двери и отбросила прядь влажных волос со лба. Ее подбородок! Как я раньше не замечал? У нее подбородок Хилды, большой, массивный, выпирающий, тот же самый!