Я знал, где искать свечи со спичками, зажег их все, расставил на полках, на полу, и сарай стал освещенным, как церковь. Потом поудобнее свернулся калачиком в кресле, закутавшись от холода в мешки, и смотрел, как свет от пламени свечей мерцает в паутине среди темноты стропил. Через несколько секунд пришлось подняться и накрыть ящик с чучелом хорька: блеск его стеклянного глаза вызывал у меня беспокойство. Так я лежал, свернувшись в старом кресле и глядя на паутину, вспоминать сейчас об этом странно, казалось бы, я должен был выплакаться и заснуть. Но нет, лежал совершенно бодрый, с сухими глазами, и, как ни странно, успокаивала меня мысль о том, что пауки среди стропил блюдут Паучка.
Я уснул. Когда несколько часов спустя проснулся, кое-какие свечи еще горели, и я ощутил на миг смятение и замешательство; потом сперва слабое, но усиливавшееся ежесекундно чувство покоя и радости, потому что мать была со мной.
Мать была со мной, поначалу туманная, призрачная, но с каждой секундой становилась все отчетливее. Она стояла в освещенном свечами сарае среди инструментов, цветочных горшков и пакетов с семенами. Одежда ее была в сырой черной земле, голову покрывала темная косынка, но каким белым было лицо! Совершенно белоснежным, умиротворенным, сияющим! Эти мгновения прочно вплелись в ткань моей памяти — свет пламени свечей, паутина, поблескивавшая среди стропил в холодном воздухе, только мне холодно не было: как мог я ощущать холод, охваченный теплом и покоем ее присутствия, негромким, мягким звучанием ее голоса и, главное, чувством душевной полноты, которое испытывал тогда, полноты, какую искал впоследствии и не находил ни здесь, на пустых улицах лондонского Ист-Энда, ни в горах, равнинах и городах Канады, где скитался в одиночестве и отчаянии двадцать лет?
Потом я заснул снова, без сновидений, и проснулся ранним рождественским утром все еще спокойный и радостный от ее ночного посещения. Вышел из сарая и пошел по дорожке туда, где спускался к Шиферу, потом по улицам, пустынным и тихим в такую рань, окна были еще затянуты шторами, за ними спали мужчины, женщины, дети; мне стало как-то странно находиться на улицах в то время, когда за шторами темных тихих домов люди еще спят. В некоторых домах жили дети, ходившие со мной в одну школу, и мысленным взором я видел их, свернувшихся клубком в постелях с братьями и сестрами, словно маленькие теплые животные, в то время как Паучок чуть свет проходит мимо.
Вскоре я побежал, потому что было холодно, окна покрылись морозными узорами, лужи на тротуаре замерзли, и лед хрустел у меня под ногами. Утро было ясным, сероватое небо постепенно синело. Меня охватило приятное возбуждение, чудесное сознание, что я уже не одинок, не помеха и жертва в отцовском доме, потому что со мной моя мать, в каком-то смысле она летела со мной по холодным улицам к докам, и ее присутствие внутри меня придавало мне смелости, решительности, надежды.
Потом понурый, усталый я поплелся на Китченер-стрит, куда еще мне было деваться? Теперь в домах, мимо которых я шел, были свет, движение, жизнь, из труб в ясный холодный воздух поднимался дым, и у меня щемило сердце, когда я видел в окнах гостиных отсвет топившихся углем каминов, собравшихся вокруг них детей, закрытые окна, закрытые двери при мысли, что мне некуда идти, кроме дома номер двадцать семь, и нечего ждать, кроме порки в погребе и ночи в спальне на пустой желудок.
Я прошагал по переулку, по двору и вошел в заднюю дверь. Дома была только Хилда; зловеще помолчав, она сказала:
— Явился наконец. Твое счастье, мой мальчик, что отца нет дома, он пошел искать тебя. Вот твой обед.
Достала его из духовки, поставила передо мной, я был до того голоден, что съел все до крошки, не обращая внимания на ее неотрывный молчаливый взгляд. О крысе не было сказано ни слова.
Съев свой рождественский обед в ледяном безмолвии кухни, я поднялся к себе в комнату и с немалым страхом ждал возвращения отца. Около восьми вечера услышал его шаги в переулке, потом по двору; понял, что он сидел в «Собаке и нищем», это было скверно: порка, когда он приходил из пивной, всегда бывала гораздо более жестокой, выпивка как будто разжигала его гнев. Отец вошел в заднюю дверь, я наверху ждал его зова и переносился поглубже в закрытую часть сознания, куда существовал доступ только Паучку. Потом — ничего не последовало! Отец не позвал меня! Я услышал, как скрипнули ножки стула, когда он сел к столу, потом негромкие голоса — дверь была закрыта, поэтому не знаю, о чем они там говорили, однако уверен, что обо мне. Отец так и не подошел к подножию лестницы, не потребовал меня на порку, вот как прошло то странное и в определенном смысле великолепное Рождество.
Потом нетрудно было догадаться, почему я не получил порки за дохлую крысу: им требовалось меня задабривать. Ведь что меня удерживало от того, чтобы выдать их? Просто-напросто перспектива оказаться бездомным, хотя они не знали этого. Если бы я выдал отца с Хилдой, то стал бы подопечным несовершеннолетним, попал бы в приют, и было очень легко представить грубость, царящую в таких местах, утрату одиночества, строгий режим. Нет, я любил свою комнату в доме номер двадцать семь, находил удовольствие в своей совершенно мальчишеской жизни, своих насекомых, в канале, доках, реке и туманах; к тому же теперь в каком-то смысле со мной была и мать. Так что нет, я не хотел менять свою участь на удовольствие видеть, как их приговорят к повешению, во всяком случае пока что. Но они не знали этого, не могли предвидеть, что я сделаю в ближайшее время, поэтому в их интересах было меня задабривать. И следовательно, обходиться без порки.
До меня лишь потом дошло, что Хилда в известной мере пользовалась тем же преимуществом, что и я. Видите ли, ей тоже хотелось жить в том доме — мужчины с собственным домом тогда были редкостью, и Хилда при том, что собой представляла, разумеется, должна была относиться к этому очень серьезно. Так что представьте, как она, должно быть, обрадовалась, когда моя мать оказалась убита, когда поняла, что благодаря этому убийству может обеспечить себе место под той надежной крышей! Иначе Хилда не проявила бы ни малейшего интереса к моему отцу, я в этом уверен. Эта циничная, бессердечная паразитка стремилась получить все возможное от мужчины, над которым обрела власть, в сущности, стала властна в его жизни и смерти — потому что, как и я, могла выдать его в любое время и ухитриться не отправиться вместе с ним на виселицу.
Когда отец понял, в каком положении оказался? В выдумку насчет Канады как будто бы все поверили, а что до постоянного присутствия Хилды в доме, оно могло бы вызвать скандал на улице, менее погрязшей в безнравственности и растленности, но на Китченер-стрит такие дела были в порядке вещей. Там мужчины преспокойно отправляли жен в Канаду и водили к себе проституток, или сами отправлялись туда, а их место занимали другие. О таких вещах даже почти не судачили. Так что к Рождеству казалось, что убийство сошло им с рук, если, конечно, я буду помалкивать.
Думаю, отец понял истинное положение вещей, когда Хилда напрямик объяснила ему. Собственно, я не слышал, как она это говорила, но как-то вечером наблюдал за ним из окна, и было ясно, что нечто подобное, должно быть, произошло. Видите ли, когда мать была жива, у отца, если он считал, что она придирается к нему, существовала манера просто выходить в заднюю дверь. Эта привычка глубоко укоренилась, и когда я увидел, как он стремительно вышел (из кухни доносился разговор на повышенных тонах), то понял, что Хилда разозлила его. Он гневно прошагал до конца двора, натягивая куртку, но у калитки остановился и как будто замер в нерешительности, не зная, продолжать путь или вернуться. При виде этого я слегка испугался, сам не знаю толком почему — думаю, единственным, что могло быть хуже присутствия в доме Хилды с Норой (Нору я ненавидел почти так же люто, как Хилду, она была растленной, циничной пьянчужкой) было присутствие их без отца. Он все-таки представлял для меня какую-то защиту, я понимал, что если окажусь во власти двух этих чудовищ, мне определенно конец. Поэтому мне не хотелось, чтобы отец исчезал (правда, со временем это нежелание пройдет). Снаружи было темно, начался дождь; тут, видимо, отец принял решение, потому что повернулся и направился к дому; однако, сделав несколько шагов, снова потерял самообладание и пошел не к задней двери, а в уборную. Сидя у окна, я увидел слабый отсвет свечи, которую он зажег, сочившийся через отверстие в форме полумесяца, проделанное в двери. Дождь лил уже вовсю, я видел капли, падавшие мимо этого светлого пятна, и представлял себе отца, сидевшего за дверью со спущенными брюками, положив локти на колени. Мне пришло в голову, что мы оба сейчас чужды женщинам в кухне; и я задался вопросом, схожи ли хоть немного его чувства с моими. Потом я услышал шум спущенной воды, свеча погасла, и отец вышел. Вскоре после этого он вернулся в дом, и я снова услышал в кухне негромкие голоса.