— А, мистер Клег, — сказала она, и я вновь оказался в 1957 году со своей домовладелицей.
Пауза; я не знал, что сказать, а она глядела на меня с вопросительным выражением.
— Вам что-нибудь нужно, мистер Клег?
— Нет, — ответил я, но голос мой прозвучал хриплым шепотом. — Нет, — повторил на сей раз удачнее и величайшим усилием заставил себя сойти с места, потому что на те несколько секунд в коридоре утратил подвижность.
— Нет? — произнесла она, когда я зашаркал оттуда, и в голосе ее звучала знакомая язвительность насмешки. — Чашечку чая, мистер Клег?
Но мне было нужно подняться наверх, поэтому я ретировался без единого слова. Обретя безопасность в своей комнате, я стоял у окна, глядя на парк, и пытался свернуть самокрутку, но руки так дрожали, что половина табака просыпалась на пол, и лишь через несколько минут я смог опуститься на четвереньки и собрать его.
Сперва я не сознавал, что нужно делать. Я часто замечал, что, пока все остальные не лягут спать, не могу нормально думать в этом доме, здесь очень много помех, очень много мысленных речей гасят волны, надеюсь, вы понимаете, о чем я — это одна из главных причин того, что я провожу столько времени возле канала, иначе эти мысленные речи станут теснить мои, а я не могу допускать в голову чужие мысли, мне этого с избытком хватало в Канаде. То же самое происходит, когда в доме все не спят, даже если дверь у меня закрыта, и вот что я вам скажу: хоть они и мертвые души, однако мысли у них заковыристые, это связано с тварями на чердаке, но до них я еще доберусь. Нет, я осознал, как только смог думать ясно — то есть глубокой ночью, — что мне нужно подкрепить то очень яркое впечатление, возникшее в коридоре; до тех пор думать о чем-то еще нет смысла.
Было примерно три часа ночи, когда до меня дошло, что если я знаю, кто она, то ей тоже должно быть известно, кто я, — и выводы из этого были очень тревожными, однако через несколько дней я продумал их со всей возможной четкостью.
Следующий день выдался сырым, холодным. После завтрака я, как обычно, вышел из дома, но отправился не к каналу, а в маленький парк на другой стороне улицы. Дом миссис Уилкинсон стоит на северной стороне площади, которая, видимо, некогда была впечатляющей. Теперь многие из замечательных домов с оштукатуренными фасадами, с коринфскими колоннами уже снесены, а в тех, что остались, обитают крысы, призраки и бездомные вроде меня. Я сидел на скамье в парке посреди этой обветшалой площади, под голыми деревьями и шиферно-серым небом, среди пустых бутылок и сигаретных пачек, бросал хлебные крошки живущим там воронам и, тайком поглядывая на дверь, дожидался, когда выйдет миссис Уилкинсон.
Лишь в двенадцатом часу она наконец появилась — в зимнем пальто, с висящей на руке большой сумкой — и, даже не глянув в сторону парка, зашагала по улице. Я выждал ровно пять минут; затем — обратно в дом, через холл и по лестнице на верхний этаж, там находится ее комната, только не в той стороне дома, что моя. На верхней площадке постоял, прислушался; ни звука, кроме негромкой музыки по радио в комнате отдыха, где мертвые души апатично убивали время. Потом по коридору к ее двери — еще одна пауза, еще несколько секунд напряженного прислушивания — затем поворот дверной ручки и — ничего! Заперто! Она заперла свою дверь!
Неудача. Я спустился, вышел на улицу и снова направился в парк, сел там на прежнее место и попытался обдумать этот факт. Она заперла дверь. В доме заперта еще только та, что ведет на чердачную лестницу (и, разумеется, в аптеку). Это не угасило мое любопытство, а, наоборот, воспламенило желание узнать, что скрывает эта женщина: требовалось завладеть ее ключами.
Поглощенный этими бесплодными мыслями, я рассеянно вынул из кармана засохший, оставленный от завтрака гренок, принялся крошить его и разбрасывать крошки вокруг скамьи. Вскоре налетели вороны, и когда от гренка ничего не осталось, я достал табак, свернул цигарку. И сидел, погруженный в раздумья, скрестив в лодыжках вытянутые ноги и куря в окружении ворон.
Проблема с мысленными речами: кажется, в последние несколько дней она значительно осложнилась. С чего бы? Может, дело в полнолунии? Да нет, луна представляет собой тонкий серпик, напоминающий полумесяц света от свечи на двери уборной. Мертвые души почему-то оживились и генерируют мозговую энергию необычно высокого напряжения? Но я после ужина провел час в комнате отдыха, и там не было никакой живости, даже меньше обычного, если такое возможно — все сидели на своих обычных стульях, будто портновские манекены, отупевшие от лекарств, с бледными лицами, с дрожащими руками, в мешковатой одежде, покрытой пятнами от еды и слюны (Господи, как у них течет слюна!), ожидая, когда Усатая принесет какао. Казалось бы, мне ли это говорить! У меня тоже течет слюна, я дрожу, шаркаю, иногда, как вы знаете, лишаюсь подвижности; но не дай Бог когда-нибудь превратиться в одного из них. Если такое случится, пожалуйста, поставьте на мне точку, сейчас я все-таки разбираюсь с загадкой своего детства, воля для этого у меня еще есть, а если она иссякнет, повесьте меня на первом же стропиле, пусть болтается Паучок! Потом входит низкорослая с подносом, и вот вся жизнь, какую мы увидим здесь сегодня вечером: тусклый призрак искр в мертвых глазах моих соседей при виде слабого какао из молочного порошка, приторного от сахара, от которого у них жировые складки на животе и под челюстью. Видите ли, они здесь все разжиревшие — с жирными грудями, жирными ляжками, жирными пальцами, жирными лицами и сухими волосами, вечно покрытыми перхотью; и когда эти зомби помешивают какао, перхоть сыплется в чашки, будто мелкие снежинки. Я отворачиваюсь, смотрю в окно, потом провожу рукой по своему черепу, выбритому по бокам, с несколькими густыми пучками волос на темени того же каштанового оттенка, что и у матери. Могу почесывать этот свой шишковатый череп несколько минут, но с него не упадет ни единой чешуйки перхоти, кожа как выделанная, туго натянутая на выпирающих костях моей вытянутой, узкой лошадиной головы: да, выделанная щетинистая кожа — это моя голова; изогнутые паучьи ножки — это мои пальцы, а мое тело просто оболочка, в которой теперь мало чего осталось, кроме зловонного компоста из того, что было сердцем, душой, жизнью — так кто я такой, чтобы презрительно относиться к зомби, — я, хрупкий, словно яичная скорлупа, электрическая лампочка, шарик для пинг-понга? Нет, это не они забивают эфир мысленными образами, поток идет из другого места, с чердака. Теперь я слышу этих тварей каждую ночь, совершенно не сплю, и все, что отгоняет их, дает мне покой — это писание в тетради.
В тетради! Можно ли еще называть ее так? Представьте меня глубокой ночью на четвереньках перед старым газовым камином, нашаривающего измазанный сажей бумажный пакет. Я осторожно вынимаю его, поднимаюсь на ноги и на цыпочках иду к столу. Вытираю руки о штаны и достаю тетрадь из пакета. Несчастная тетрадь, несколько недель назад совершенно новенькая, с блестящей зеленой обложкой — теперь она растрепалась на углах, покрылась черными отпечатками больших пальцев, вы бы просто в руки не взяли ее без необходимости. Вытерев пальцы и отложив пакет, я открываю грязную тетрадь и перелистываю страницы до того места, где остановился, добавляя каждым прикосновением еще немного сажи, немного домашней грязи, переношу ее из дымовой трубы на блекнущую белизну страниц. Читаю последнюю запись, потом обращаюсь к чистой странице, замираю, глядя в окно и держа в руке карандаш, обдумываю начальные слова первой фразы, за которой потянется цепь воспоминаний и объяснений с системой правдоподобных догадок, и начинаю писать.