Открыто, точно в срок, в совершенной тишине и с невообразимой высоты, начинаясь незадолго до перезвона с колокольни близ двора Сан-Дамазо и продолжаясь далее без пауз и передышек, довольно вкрадчиво по краям, но в остальном совершенно беззастенчиво, не зная ни страхов, ни предпочтений, жарко, окончательно и неизбежно: так совершается восход солнца над Полем Чести. Отбрасывающие резкие тени углы ступеней на севере и скамей на востоке затушевываются мягкими бежевыми и кремовыми оттенками. К тройным аркам лоджии на западе добавляются стройные арки солнечного света, скошенные так, что на черных стенах образуются занимательные стрельчатые пересечения. Дворец излучает теплые оттенки желтого и белого. С востока доносится пахнущий известью ветерок, раскачивая вымпелы, свисающие с нижней стороны маленькой крытой площадки, откуда Папа станет наблюдать за сражением, — площадки, кое-как подвешенной к модульонам карнизов верхнего этажа дворца. Ветерок улетучивается. Все вокруг в пастельных тонах. Все неподвижно, и озеро Марса настолько гладко, что в мельчайших подробностях отражает все вокруг, вплоть до грубо подстриженных ив и лишайников, паразитирующих на пиниях в запущенных садах за мешками с песком, которые не дают воде хлынуть потоком грязи и мелкоукореняющихся растений в сторону ворот Пертуза. Скамьи служат еще и подводной рамой сооружения. Они удерживают на месте мешки с песком, а те подпирают скамьи: надежное и простое устройство, элегантный образчик несущей нагрузку конструкции. Поверхность воды кажется молочно-коричневой, или серебристой, или лоснящейся и зеленой, как папоротник. А сейчас она подернута рябью. Что-то произойдет?
Из нижнего этажа дворца Сан-Никколо высовывается нос небольшой гребной лодки. Она крайне мала для троих человек, но сейчас в ней именно трое. Ее толкают веслами к самому центру, к фонтану или же к тому, что было фонтаном, прежде чем его обнесли высоким коробчатым цоколем, к одной из сторон которого прислонена стремянка, а на верхушку рискованно водружен один из лучших стульев его святейшества (обитый зеленым шелком, с серебряными шишечками на подлокотниках). Лодчонка вихляется, подбираясь к стремянке, — неопытный кормчий посылает ее то влево, то вправо, меж тем как его компаньон занят грузом, состоящим по большей части из старых занавесей и скатертей, а также флагдуков, молотка, гвоздей с широкими шляпками, двух вымпелов, представляющих мир, разделенный линией, которая проходит в сотне миль к западу от островов Зеленого Мыса, митры из папье-маше, деревянного посоха и отца Йорга. Нерони приказал им «украсить подиум». Одетый приблизительно как Папа, отец Йорг является частью украшения.
— Как мы его туда поднимем? — спрашивает Ответственный за Груз, разглядывая узкую стремянку.
Внутри цоколя бьет фонтан, журчание его отдается эхом.
— Не знаю, — отвечает Капитан, прикидывая, сколько Йорг может весить. Не так уж много, решает он. — Бедный старикан.
Молчание.
— Потащим на себе?
Это оказывается наилучшим вариантом. На полпути у их цветисто разодетого пленника случается приступ изнурительного кашля, продолжающийся до тех пор, пока его не усаживают на «трон». Они толкуют ему об опасностях падения и о том, как холодна вода, затем принимаются за украшения, приколачивая и развешивая, прикалывая и подтягивая, пока импровизированный подиум не облачается в веселую пестроту тканей, розовато-лиловых и салатно-зеленых. Они прикалывают к материи герб Медичи — шесть шаров — и аккуратно прячут края под круговой полосой алого бархата, бахрома которого свисает над самой водой… А поверхность воды внезапно прогибается. Словно мелкая тарелка.
Потом снова разравнивается — шлеп! — привлекая внимание Ответственного за Груз.
— Что это с ней такое?
— С чем?
— Да с водой. Она вроде как это… прогнулась.
Капитан свешивается со стремянки.
— Сейчас все выглядит нормально.
— Она прогнулась. Сам видел.
— Может, рыба?
Лицо Ответственного за Груз выражает сомнение.
— Занятная рыба.
Они спускаются в лодку, и Капитан начинает отталкиваться от дна, двигаясь обратно к дворцу. Прежде чем исчезнуть внутри, он выкрикивает последнее предостережение одинокой фигуре, восседающей на подиуме. Отец Йорг слышит негромкий плеск удаляющейся лодки, затем: «Ни в коем случае не вставай!», затем — ничего. Он один, и ничто не отвлекает его. Он, кажется, на открытом воздухе и, в некотором смысле, «на плаву». Колокола Сан-Дамазо молчат. Мычит корова, но очень далеко. И еще какой-то шум. Голоса?
Это, возможно, томные стоны пробуждающихся завсегдатаев обеденного зала, а может, более жалобное бормотание тех, чьи биваки разбиты в коридорах ниже. Возможно, это поэты, шлифующие перед завтраком пару-другую макаронических строк, или урчащие животы «Царя Каспара и мавританцев», прибывших накануне вечером, но опоздавших на ужин, или же пронзительные взвизгивания и вскрикивания его святейшества, который поужинал еще позже и теперь ведет трудные переговоры со своим отороченным горностаевым мехом ночным горшком (подношением анонимного дарителя, хотя сильное подозрение падает на Биббьену). Собственно, это может быть и храпом последнего, потому что он сладко проспал час подъема и теперь опоздает на представление, едва удержавшись по сю сторону правил приличия. Или это бормотание Гидоля? Его перекатывающиеся «р» и удлиненные дифтонги обладают необыкновенными проникающими свойствами. Он уже поднялся и приступил к работе на кухне, выдувая на corquignolles замысловатые завитушки устричного крема и в то же время зорко приглядывая за пузырящимся горшком густого оранжевого мармелада, в который он скоро опустит шесть связок ощипанных голубей, лежащих в корзине рядом. До слуха его доносится то ли вой, то ли визг, протяжное улюлюканье. Музыканты, озлобленно думает Гидоль. Накануне он поймал их на месте преступления, с окровавленными, в буквальном смысле слова, руками — запущенными в чан с кровяной колбасой, — и, будучи не в состоянии вынести их скулеж (последний раз ели в Монтепульчано, три дня назад, шатаются от голода, обычная чепуха), погнал их прочь, размахивая мясницким ножом и крича вслед, что от Монтепульчано меньше двух дней ходьбы даже для тех, кто обременен виолами. Главный повар, помимо всего прочего, должен уметь внушить страх. У него есть тревожная склонность к робости, но он изгоняет ее из себя благодаря регулярным стычкам с поэтами, которые даже хуже музыкантов: являются к нему по утрам с сияющими лицами и читают оды, посвященные его «праведным трудам». Еще глупее. Кулинария — это искусство обмана, а все остальное — грязь по локти и перегрев у печей. Этим утром никто из них пока не появлялся. Что бы его святейшество ни сказал им накануне, это, кажется, заставило их задуматься. Гидоль заканчивает возиться с устричным кремом и протягивает руку к ведерку с щучьими селезенками. Corquignolles — сложное блюдо, требовательное. Достойное его талантов. Итак, сколько нужно селезенок?
Он смотрит вниз и, когда его взгляд проходит над ободком ведра, замечает что-то маленькое и волокнистое, белое и извилистое, — возможно, сухожилие, вырезанное из свиного филе, или лоскут бланшированной спаржи. Важно, однако, не то, что это такое, но где оно находится, потому что оно лежит на полу. Гидоль хмурится. Берет на пробу одного из голубей и швыряет его в угол. Потом ждет. Наблюдает. Затем, обводя кухню взглядом, он замечает на плитах пола всевозможные отходы, которые обычно не лежат там дольше секунды: капустные кочерыжки, куски хрящей, обрезки внутренностей… Ему надо бы радоваться, ведь ни один повар, достойный зваться таковым, не пожелает чумы у себя на кухне, но вместо этого непрекращающееся присутствие голубя заставляет его встревожиться. Он чувствует странную обеспокоенность. Куда подевались все крысы?