— Я ищу человека по имени Сальвестро, — поспешил успокоить несчастного секретарь.
— Я же вам говорил! Его здесь нет. Где они, я не знаю.
Монах пытался прикрыть руками лежавшие перед ним листы. Серон с любопытством глянул на них, а затем и на чернильницу, стоявшую на полу. Чернил в ней не было. Страницы были пусты.
— Простите за беспокойство, — сказал он, пятясь.
Монах ощупывал пол, раскинув руки и растопырив пальцы. Он нашел лист пергамента и что-то пробормотал про себя, прежде чем снова взяться за перо.
Это должно выглядеть смешным, подумал Серон, глядя на свои поблескивающие туфли с расстегнутыми пряжками. Славный металл — олово, с этим его мягким мерцанием. Почему же это не выглядит смешным? Когда он вышел из недр ночлежки, другой лошади уже было. Тогда его ужалили слова монаха: Я же вам говорил… Говорил раньше? Или только что? Неужели кто-то еще выслеживает его искателя приключений? Это неважно. Завтра утром он найдет Сальвестро в «Сломанном колесе». Сапоги Диего снова стали мягко постукивать. Что, если вояка задумает вести свою игру, ускользнет из силка и попросту пойдет вслед за ними? Нет, нет, нет… Просто сумасшедший монах в подвале, вот и все. Ступай-ка ты к другим идиотам, Идиот Серон.
Шаги в соседней комнате прекращались, возобновлялись и прекращались снова. Приглушенный скрип — это, должно быть, повернулась дверная ручка, а последовавший затем мягкий удар — это осторожно закрылась дверь. Половицы в коридоре были не ахти, они пищали, словно мышиный хор, но на этот раз мыши отказывались петь, и Серон, пока Диего крался мимо его двери, прислушивался к звуку, который производит человек, не желающий, чтобы его слышали.
Двумя минутами позже — чуть слышные шумы: скрип, глухое клацанье, шуршание, шепот. О чем это говорит? Только о том, что Диего вернулся, снова отяготив свою резонирующую камеру разнообразными почесываниями и потрескиваниями. Серон лежал, напрягая слух, сна не было ни в одном глазу. Между тем за соседней стеной погромыхивали трубы страдающего одышкой органа, шаги отбивали неравномерный такт, а кровать обеспечивала мелодию. То в мажорном, то в минорном ключе поскрипывали и тяжело вздыхали доски кровати. Ее изножье сначала постукивало, затем стало покачиваться, затем — скрести по полу. Потом оно глухо застучало, все громче и громче. Серон уже не в силах был не верить собственным ушам, когда тему озвучил грубый рык, на который ответили низким гудением, взобравшимся вверх по гаммам вплоть до воя и затем рассеявшимся в серии пронзительных вскриков. В этом крещендо присутствовал единственный недвусмысленный звучный всплеск: сама кровать врезалась в стену.
Тишина. Затем — опять крадущиеся шаги. Он сосчитал: раз, два, три, четыре. Дверь, коридор и снова дверь. В промежутках между этими звуками он слышал только собственный пульс, отдававшийся во всем организме. Сначала он не мог в это поверить, затем неохотно принял, убежденный одним только отсутствием иного объяснения. Это почему-то казалось невообразимым, но вот почему? Почему бы капитану этим не заниматься? Диего поимел женщину. Серон слушал. Серон слышал. В комнате, расположенной рядом с его собственной, Диего поимел женщину.
Теперь во всем палаццо наступила тишина, все идиоты уснули. Он беззвучно ублажил себя сам и присоединился к остальным.
Свет то появлялся, то исчезал — подрагивающее мерцание в далеко распростершемся мраке. Когда он не видел мерцания, целые дни проходили мимо. Глаза для него были бесполезны, глазами он не видел ничего. В те дни, когда оставался один, он ждал, чтобы вновь появилась тусклая искорка. Иногда она являлась. Иногда — нет. Он ждал. Он молился. Он писал:
Я…
Только поэты воспевают самих себя, думал Йорг. Их к этому подталкивает презренная гордыня. Августин из Гиппона искал отпечатки следов Троицы в грязи души Человеческой и нашел Память, Желание и Силу Мысли. Дух Святой шествует в каждом, будучи Любовью, неутолимым желанием. И Христос шествует в каждом, будучи силой Божественной мысли. Эта сдвоенная процессия привязывает каждого из живущих к обоим улыбающимся пастырям, что ведут свою паству вниз по склону горы, все быстрее и быстрее устремляясь к Богу. А память, думал он, — это то, что мы есть, будучи всем тем, что мы знаем о себе самих, и следами Троицы внутри нас. Земля теперь вся изрыта, распахана, на ней почти ничего невозможно различить. Отыскивать следы поздно. Может быть, слишком поздно. Августин тоже писал о себе, но униженно, как о кающемся грешнике. Я, одинокая колонна, обнаженная и вверх устремленная жила, вытянутая из ножен и вознесенная страсть к Господу.
Я, Йорг…
Приор и тот, кто пишет эти строки, «Gesta Monachorum Usedomi», и тот, кто задумал обратиться с прошением к его святейшеству Папе: Троица, последовательность его собственных воплощений. Соберите рассыпанные стеклянные бисерины, чтобы снова нанизать их на нить под названием Йорг. Он был вязкой закругленных зеркал, в которых рот предстает широко растянутым, а глаза смотрят в разные стороны, быстро вращаясь в орбитах: сначала — полный надежд послушник, потом — рядовой монах, потом — приор, потом — тот, кто описывает все эти воплощения. Проследите — он проследил — за тем, как волосы седеют и серебрятся, как прорезываются морщины, как тускнеют глаза, как человек обращается в человеческую развалину. Сумасшедший старый Йорг. Он усмехнулся про себя, перо приостановилось. Он был одним из тех, кто ждал появления Папы, одним из отчаявшихся, вопящих, тянущих руки. А следовательно — одним из верующих. Почестям предшествует унижение — истина, хорошо знакомая Соломону, который упомянул об этом дважды.
Я, Йорг Узедомский…
Узедомский? Или просто — с Узедома? И — с которого Узедома? Его первые зазубренные очертания были бастионами, защищенными природными крепостными рвами, морем и речным устьем; берега его поросли лесом и преобразованиям не поддавались. Невнятный Узедом, умозрительный, остров, не принадлежавший ни ему, ни кому-либо еще. Потом явились язычники и обозначили свое там пребывание рощами, посвященными их варварским богам, и громадами великого города: Винеты, которая оторвалась от своего основания и затонула в море. Генрих Лев воздвиг церковь, чтобы та стояла на страже над этим морем, твердо стояла против его засасывающих и затягивающих приливов и отливов, исполненных терпения и мстительности, — или же воздвиг ее затем, чтобы отметить бескровное окончание своего похода. До веры острову не было никакого дела. Потом — глупые, простоватые островитяне со своими плугами да изгородями. Но и тогда этот остров не имел к нему отношения, он, Йорг, не был ни Узе-домским, ни с Узедома. Самым последним шел Узедом его возвращения, с различными оттенками зеленых мхов, покрывающих деревья, и мхов, растущих на болотах, с низкими пригорками, обращенными в поля, на которых колосятся злаки цвета соломы, с пчелиными ульями и свиными загонами, с коровниками и амбарами. Зимой с карнизов свисают сосульки. Смотри, на морском берегу возвышается церковь, шпиль ее пронзает голубизну, колокола призывают народ бегом поспешать через поля, чтобы восславить Господа, а ее непоколебимые стены с высокими окнами покоятся на граните: это — чудо-церковь чудо-острова. Он никогда не увидит этого Узедома, хотя как раз тот и был его островом.