— И ты правда нес цветы? — спросила Мария. — Как это,
наверно, было красиво.
— В этом городе повесили негра, повесили на фонарном столбе,
а потом подожгли. Фонарь был на блоке: чтобы зажечь, его спускали вниз, а потом
опять поднимали. И негра хотели вздернуть при помощи этого блока, но он
оборвался…
— Негра! — сказала Мария. — Вот звери!
— Они были пьяные? — спросила Пилар. — Неужели до того
допились, что сожгли негра?
— Я не знаю, — сказал Роберт Джордан, — потому что я
подглядывал из-за опущенной занавески. Дом стоял на углу, где был этот фонарь.
Народу набралось — полна улица, и когда негра вздернули во второй раз…
— В семь лет, да еще из-за оконной занавески, понятно, ты не
мог разобрать, пьяные они были или трезвые, — сказала Пилар.
— Так вот, когда негра вздернули во второй раз, мать
оттащила меня от окна, и больше я уже ничего не видел, — сказал Роберт Джордан.
— Но с тех пор мне часто приходилось убеждаться в том, что и в моей стране
пьяные люди не лучше, чем в вашей. Они страшны и жестоки.
— Ты был тогда совсем маленький, — сказала Мария. — В семь
лет смотреть на такое! Я никогда не видела настоящих негров, только в цирке.
Разве что марокканцы тоже негры.
— Которые негры, а которые — нет, — сказала Пилар. — Про
марокканцев я кое-что могу порассказать.
— Это я могу порассказать, — сказала Мария. — Не ты, а я.
— Не надо об этом говорить, — сказала Пилар. — Только
расстраиваться. На чем мы остановились?
— Ты говорила, что люди почувствовали опьянение, — сказал
Роберт Джордан. — Ну, дальше.
— Я неправильно назвала это опьянением, — сказала Пилар, —
потому что до настоящего опьянения было еще далеко. Но люди стали уже не те.
Когда дон Гильермо вышел из дверей Ayuntamiento — небольшого роста, близорукий,
седой, в рубашке без воротничка, только запонка торчала в петличке — и
перекрестился, и посмотрел прямо перед собой, ничего не видя без очков, а потом
двинулся вперед, спокойно и с достоинством, его можно было пожалеть. Но из
шеренги кто-то крикнул:
— Сюда, дон Гильермо. Вот сюда, дон Гильермо. Пожалуйте к
нам. Все ваши товары у нас!
Очень им понравилось издеваться над доном Фаустино, и они не
понимали, что дон Гильермо совсем другой человек, и если уж убивать его, так
надо убивать быстро и без шутовства…
— Дон Гильермо, — крикнул кто-то. — Может, послать в ваш
особняк за очками?
У дона Гильермо особняка не было, потому что он был человек
небогатый, а фашистом стал просто так, из моды и еще в утешение себе, что
приходится пробавляться мелочами, держать лавку сельскохозяйственных орудий.
Жена у него была очень набожная, а он ее так любил, что не хотел ни в чем от
нее отставать, и это тоже привело его к фашистам. Дон Гильермо жил через три
дома от Ayuntamiento, снимал квартиру, и когда он остановился, глядя
подслеповатыми глазами на двойной строй, сквозь который ему надо было пройти,
на балконе того дома, где он жил, пронзительно закричала женщина. Это была его
жена, она увидела его с балкона.
— Гильермо! — закричала она. — Гильермо! Подожди, я тоже
пойду с тобой!
Дон Гильермо обернулся на голос женщины. Он не мог
разглядеть ее. Он хотел сказать что-то и не мог. Тогда он помахал рукой в ту
сторону, откуда неслись крики, и шагнул вперед.
— Гильермо! — кричала его жена. — Гильермо! О, Гильермо! —
Она вцепилась в балконные перила и тряслась всем телом. — Гильермо!
Дон Гильермо опять помахал рукой в ту сторону и пошел между
шеренгами, высоко подняв голову, и о том, каково у него на душе, можно было
судить только по бледности его лица.
И тут какой-то пьяный крикнул, передразнивая пронзительный
голос его жены: «Гильермо!» И дон Гильермо бросился на него, весь в слезах,
ничего не видя перед собой, и пьяный ударил его цепом по лицу с такой силой,
что дон Гильермо осел на землю и так и остался сидеть, обливаясь слезами, но
плакал он не от страха, а от ярости, и пьяные били его, и один уселся ему
верхом на плечи и стал колотить его бутылкой. После этого многие вышли из
шеренг, а их место заняли пьяные, из тех, что с самого начала безобразничали и
выкрикивали непристойности в окна Ayuntamiento.
— Мне было очень не по себе, когда Пабло расстреливал
guardia civil, — сказала Пилар. — Это было скверное дело, но я подумала тогда:
если так должно быть, значит, так должно быть, и, по крайней мере, там обошлось
без жестокости — просто людей лишили жизни, и хоть это и скверно, но за
последние годы все мы поняли, что иначе нельзя, если хочешь выиграть войну и
спасти Республику.
Когда Пабло загородил площадь со всех сторон и выстроил
людей двумя шеренгами, мне это хоть и показалось чудно, а все-таки понравилось,
и я решила: раз Пабло что-то задумал, значит, так и нужно, потому что все, что
мы должны сделать, должно быть сделано пристойно, чтобы никому не претило. Если
уж народ должен покончить с фашистами, то пусть весь народ участвует в этом, и
я тоже хотела принять на себя часть вины, раз я собиралась получить и часть тех
благ, которые ждали нас тогда, когда город станет нашим. Но после дона Гильермо
мне сделалось стыдно и гадко, и когда пьянчуги и всякая шваль стали на место
тех, кто возмутился и вышел из шеренг после дона Гильермо, мне захотелось уйти
от всего этого подальше, и я прошла через площадь и села на скамейку под большим
деревом, которое отбрасывало густую тень.
К скамейке, переговариваясь между собой, подошли двое
крестьян, и один из них окликнул меня:
— Что с тобой, Пилар?
— Ничего, hombre, — ответила я ему.
— Неправду говоришь, — сказал он. — Ну, признавайся, что с
тобой?
— Кажется, я сыта по горло, — ответила я ему.
— Мы тоже, — сказал он, и они оба сели рядом со мной на
скамью. У одного из них был бурдюк с вином, и он протянул его мне.
— Прополощи рот, — сказал он, а другой продолжал начатый
раньше разговор:
— Плохо, что это принесет нам несчастье. Никто не разубедит
меня в том, что такая расправа, как с доном Гильермо, должна принести нам
несчастье.
Тогда первый сказал:
— Если убивать их всех — а я еще не знаю, нужно ли это, —
так уж убивали бы попросту, без издевки.
— Пусть бы издевались над доном Фаустино, это я понимаю, —
сказал другой. — Он всегда был шутом гороховым, его никто не принимал всерьез.
Но когда издеваются над таким человеком, как дон Гильермо, это нехорошо.