Тогда дон Фаустино обвел глазами шеренги и посмотрел через
площадь, туда, где был обрыв, и, увидев этот обрыв и пустоту за ним, он быстро
повернулся и юркнул в дверь Ayuntamiento.
Все захохотали, а кто-то закричал пронзительным голосом:
— Куда же вы, дон Фаустино? Куда?
— Пошел выблевываться, — крикнул другой, и все опять захохотали.
И вот мы опять увидели дона Фаустино, которого подталкивал
сзади Пабло своим дробовиком. Весь его форс как рукой сняло. При виде людей,
стоявших в шеренгах, он позабыл и свой форс, и свою осанку; он шел впереди, а
Пабло сзади, и казалось, будто Пабло метет улицу, а дон Фаустино — мусор,
который Пабло отбрасывает метлой. Дон Фаустино крестился и бормотал молитвы, а
потом закрыл глаза руками и сошел по ступенькам на площадь.
— Не трогайте его, — крикнул кто-то. — Пусть идет.
И все поняли, и никто до него не дотронулся, а он шел между
шеренгами, закрыв глаза дрожащими руками и беззвучно шевеля губами. Все
молчали, и никто не трогал его. Но, дойдя до середины, он не смог идти дальше и
упал на колени.
Его и тут не ударили. Я шла вдоль шеренги справа, стараясь
ничего не пропустить, я видела, как один крестьянин наклонился, помог ему
подняться и сказал:
— Вставай, дон Фаустино, не задерживайся. Быка еще нет.
Дон Фаустино не мог идти сам, и тогда один крестьянин в
черной блузе подхватил его под правую руку, а другой, тоже в черной блузе и
пастушьих сапогах, подхватил под левую, и дон Фаустино шел между шеренгами,
закрыв глаза и не переставая шевелить губами, а его прилизанные светлые волосы
блестели на солнце, и крестьяне, мимо которых он шел, говорили: «Дон Фаустино,
buen provecho. Приятного аппетита, дон Фаустино», — или: «Дон Фаустино, a sus
ordenes. К вашим услугам, дон Фаустино!» — а один, тоже из незадачливых
матадоров, сказал: «Дон Фаустино! Матадор, a sus ordenes», — а еще кто-то
крикнул: «Дон Фаустино! А сколько на небесах хорошеньких девочек, дон
Фаустино!» Так дона Фаустино провели сквозь строй, крепко держа его с двух
сторон и не давая ему упасть, а он все закрывал глаза руками. Но ему, вероятно,
кое-что было видно сквозь пальцы, потому что, когда его подвели к самому
обрыву, он опять упал на колени, бросился на землю и, цепляясь за траву, начал
кричать: «Нет. Нет. Нет. Ради бога. Нет. Ради бога. Ради бога. Нет. Нет».
Тогда те крестьяне, которые шли с ним, и еще двое из самых
отчаянных, что стояли в дальнем конце шеренги, быстро присели позади него на
корточки и толкнули его что есть силы, и он полетел с обрыва вниз, так и не
получив ни единого удара, и только пронзительно вскрикнул на лету.
И вот тут-то я поняла, что народ ожесточился, и виной этому
сначала были оскорбления дона Рикардо, а потом трусость дона Фаустино.
— Давай следующего! — крикнул один крестьянин, а другой
хлопнул его по спине и сказал:
— Дон Фаустино! Вот это я понимаю! Дон Фаустино!
— Дождался он своего быка, — сказал третий. — Теперь никакая
рвота ему не поможет.
— Дон Фаустино! — опять сказал первый. — Сколько лет на
свете живу, а такого еще не видал, как дон Фаустино!
— Подожди, есть и другие, — сказал еще кто-то. — Потерпи
немножко. Мы еще не такое увидим!
— Что бы мы ни увидели, — сказал первый, — великанов или
карликов, негров или диковинных зверей из Африки, а такого, как дон Фаустино,
не было и не будет. Ну, следующий! Давай, давай следующего!
У пьянчуг ходили по рукам бутылки с анисовой и коньяком из
фашистского клуба, и они пили это, как легкое вино, и в шеренгах многие тоже
успели приложиться, и выпитое сразу ударило им в голову после всего, что было с
доном Бенито, доном Федерико, доном Рикардо и особенно с доном Фаустино. Те, у
кого не было анисовой и коньяка, пили из бурдюков, которые передавались из рук
в руки, и один крестьянин дал такой бурдюк мне, и я сделала большой глоток,
потому что меня мучила жажда, и вино прохладной струйкой побежало мне в горло
из кожаной bota.
— После такой бойни пить хочется, — сказал крестьянин,
который дал мне бурдюк.
— Que va, — сказала я. — А ты убил хоть одного?
— Мы убили четверых, — с гордостью сказал он. — Не считая
civiles. А правда, что ты застрелила одного civil, Пилар?
— Ни одного не застрелила, — сказала я. — Когда стена
рухнула, я стреляла в дым вместе с остальными. Только и всего.
— Где ты взяла револьвер, Пилар?
— У Пабло. Пабло дал его мне, после того как расстрелял
civiles.
— Из этого револьвера расстрелял?
— Вот из этого самого, — сказала я. — А потом дал его мне.
— Можно посмотреть, какой он, Пилар? Можно мне подержать
его?
— Конечно, друг, — сказала я и вытащила револьвер из-за
веревочного пояса и протянула ему.
Но почему больше никто не выходит, подумала я, и как раз в
эту минуту в дверях появился сам дон Гильермо Мартин, в лавке которого мы взяли
цепы, пастушьи дубинки и деревянные вилы. Дон Гильермо был фашист, но кроме
этого ничего плохого за ним не знали.
Правда, тем, кто поставлял ему цепы, он платил мало, но цены
в лавке у него были тоже невысокие, а кто не хотел покупать цепы у дона
Гильермо, мог почти без затрат делать их сам: дерево и ремень — вот и весь
расход. Он был очень груб в обращении и заядлый фашист, член фашистского клуба,
и всегда приходил в этот клуб в полдень и вечером и, сидя в плетеном кресле,
читал «Эль дебате», или подзывал мальчишку почистить башмаки, или пил вермут с
сельтерской и ел поджаренный миндаль, сушеные креветки и анчоусы. Но за это не
убивают, и если бы не оскорбления дона Рикардо Монтальво, не жалкий вид дона
Фаустино и не опьянение, которое люди уже почувствовали, хватив лишнего, я
уверена, что нашелся бы кто-нибудь, кто крикнул бы: «Пусть дон Гильермо идет с
миром. Мы и так попользовались его цепами. Отпустите его». Потому что люди в
нашем городе хоть и способны на жестокие поступки, но душа у них добрая, и они
хотят, чтобы все было по справедливости.
Но те, что стояли в шеренгах, уже успели поддаться опьянению
и ожесточились, а потому следующего ждали теперь по-другому, не как дона
Бенито, который вышел первым. Я сама лучше всякого умею ценить удовольствие,
что нам доставляет вино, но не знаю, как в других странах, а в Испании
опьянение страшная вещь, особенно если оно не только от вина, и пьяные люди
делают много такого, чего нельзя делать. А в твоей стране не так, Ingles?
— Точно так же, — сказал Роберт Джордан. — Когда мне было
семь лет, мать взяла меня с собой на свадьбу в штат Огайо. Я должен был нести
цветы в паре с одной девочкой.