— Терпения у меня хватит, — ответил первый. — А все-таки чем
скорей покончим с этим, тем лучше. И для них и для нас. Сейчас июль месяц,
работы много. Хлеб мы сжали, но не обмолотили. Еще не пришло время праздновать
и веселиться.
— А сегодня все-таки попразднуем, — сказал другой. — Сегодня
у нас праздник Свободы, и с сегодняшнего дня — вот только разделаемся с этими —
и город и земля будут наши.
— Сегодня мы будем молотить фашистов, — сказал кто-то, — а
из мякины поднимется свобода нашего pueblo[29].
— Только надо сделать все как следует, чтобы заслужить эту
свободу, — сказал другой. — Пилар, — обратился он ко мне, — когда у нас будет
митинг?
— Сейчас же, как только покончим вот с этим, — ответила ему
я. — Там же, в Ayuntamiento.
Я в шутку надела на голову лакированную треуголку guardia
civil и так и разгуливала в ней, а револьвер заткнула за веревку, которой я
была подпоясана, но собачку спустила, придержав курок большим пальцем. Когда я
надела треуголку, мне казалось, что это будет очень смешно, но потом я
пожалела, что не захватила кобуру от револьвера вместо этой треуголки. И кто-то
из рядов сказал мне:
— Пилар, дочка, нехорошо тебе носить такую шляпу. Ведь с
guardia civil покончено.
— Ладно, — сказала я, — сниму, — и сняла треуголку.
— Дай мне, — сказал тот человек. — Ее надо выкинуть.
Мы стояли в самом конце шеренги, у обрыва, и он взял у меня
треуголку и пустил ее с обрыва из-под руки таким движением, каким пастухи
пускают камень в быка, чтобы загнать его в стадо. Треуголка полетела далеко, у
нас на глазах она становилась все меньше и меньше, блестя лаком в прозрачном
воздухе, и наконец упала в реку. Я оглянулась и увидела, что во всех окнах и на
всех балконах теснятся люди, и увидела две шеренги, протянувшиеся через всю
площадь, и толпу под окнами Ayuntamiento, и оттуда доносились громкие голоса, а
потом я услышала крики, и кто-то сказал: «Вот идет первый!» И это был дон
Бенито Гарсиа. Он с непокрытой головой вышел из дверей и медленно спустился по
ступенькам, и никто его не тронул; он шел между шеренгами людей с цепами, и
никто его не трогал. Он миновал первых двоих, четверых, восьмерых, десятерых, и
все еще никто не трогал его, и он шел и шел, высоко подняв голову; мясистое
лицо его посерело, а глаза то смотрели вперед, то вдруг начинали бегать по
сторонам, но шаг у него был твердый. И никто его не трогал.
С какого-то балкона крикнули: «Que раbа, cobardes? Что же
вы, трусы?» Но дон Бенито все шел между двумя шеренгами, и никто его не трогал.
И вдруг я увидела, как у одного крестьянина, стоявшего за три человека от меня,
задергалось лицо, он кусал губы и так крепко сжимал свой цеп, что пальцы у него
побелели Он смотрел на дона Бенито, который подходил все ближе и ближе, а его
все еще никто не трогал. Потом, не успел дон Бенито поравняться с крестьянином,
как он высоко поднял свой цеп, задев соседа, и со всего размаху ударил дона
Бенито по голове, и дон Бенито посмотрел на него, а он ударил его снова и
крикнул: «Получай, cabron!»[30] И на этот раз удар пришелся по лицу, и дон
Бенито закрыл лицо руками, и его стали бить со всех сторон, и до тех пор били,
пока он не упал на землю. Тогда тот, первый, позвал на подмогу и схватил дона
Бенито за ворот рубашки, а другие схватили его за руки и поволокли лицом по
земле к самому обрыву и сбросили оттуда в реку. А тот человек, который первый
его ударил, стал на колени на краю обрыва, смотрел ему вслед и кричал: «Cabron!
Cabron! O, cabron!» Он был арендатором дона Бенито, и они никак не могли
поладить между собой. У них был спор из-за одного участка у реки, который дон
Бенито отнял у этого человека и сдал в аренду другому, и этот человек уже давно
затаил против него злобу. Он не вернулся на свое место в шеренгу, а так и
остался у края обрыва и все смотрел вниз, туда, куда сбросили дона Бенито.
После дона Бенито из Ayuntamiento долго никто не выходил. На
площади было тихо, потому что все ждали, кто будет следующий. И вдруг какой-то
пьянчуга заорал во весь голос: «Que saiga el toro! Выпускай быка!»
Потом из толпы, собравшейся у окон Ayuntamiento, крикнули:
«Они не хотят идти! Они молятся!»
Тут заорал другой пьянчуга: «Тащите их оттуда! Тащите — чего
там! Прошло время для молитв!»
Но из Ayuntamiento все никто не выходил, а потом я вдруг
увидела в дверях человека.
Это шел дон Федерико Гонсалес, хозяин мельницы и бакалейной
лавки, первейший фашист в нашем городе. Он был высокий, худой, а волосы у него
были зачесаны с виска на висок, чтобы скрыть лысину. Он был босой, как его
взяли из дому, в ночной сорочке, заправленной в брюки. Он шел впереди Пабло,
держа руки над головой, а Пабло подталкивал его дробовиком в спину, и так они
шли, пока дон Федерико Гонсалес не ступил в проход между шеренгами. Но когда
Пабло оставил его и вернулся к дверям Ayuntamiento, дон Федерико не смог идти
дальше и остановился, подняв глаза и протягивая кверху руки, точно думал
ухватиться за небо.
— У него ноги не идут, — сказал кто-то.
— Что это с вами, дон Федерико? Ходить разучились? — крикнул
другой.
Но дон Федерико стоял на месте, воздев руки к небу, и только
губы у него шевелились.
— Ну, живей! — крикнул ему со ступенек Пабло. — Иди! Что
стал?
Дон Федерико не смог сделать ни шагу. Какой-то пьянчуга
ткнул его сзади цепом, и дон Федерико прянул на месте, как норовистая лошадь,
но не двинулся вперед, а так и застыл, подняв руки и глаза к небу.
Тогда крестьянин, который стоял недалеко от меня, сказал:
— Нельзя так! Стыдно! Мне до него дела нет, но это
представление нужно кончать. — Он прошел вдоль шеренги и, протолкавшись к дону
Федерико, сказал: — С вашего разрешения. — И, размахнувшись, ударил его
дубинкой по голове.
Дон Федерико опустил руки и прикрыл ими лысину, так что
длинные жидкие волосы свисали у него между пальцами, и, втянув голову в плечи,
бросился бежать, а из обеих шеренг его били цепами по спине и по плечам, пока
он не упал, и тогда те, кто стоял в дальнем конце шеренги, подняли его и
сбросили с обрыва вниз. Он не издал ни звука с той минуты, как Пабло вытолкал
его из дверей дробовиком. Он только не мог идти. Должно быть, ноги не
слушались.