— Que va, идти. Мне и здесь хорошо. Потом… — продолжала она,
обращаясь теперь к Роберту Джордану, точно учительница к классу, точно читая
лекцию, — потом проходит немного времени, и вот у тебя, даже если ты такая уродина,
как я, такая, что хуже и не придумаешь, опять появляется и потихоньку растет
это «что-то» — дурацкое чувство, будто ты красивая. Растет и растет, точно
кочан капусты. А потом, когда оно уже совсем окрепнет, попадаешься на глаза
другому мужчине, и ему кажется, что ты красивая, и все начинается с самого
начала. Теперь уж, я думаю, у меня это прошло навсегда, но кто знает, может
быть, и еще раз так случится. Тебе повезло, guapa, что ты не уродина.
— Нет, я уродина, — возразила Мария.
— Спроси его, — сказала Пилар. — И не лезь в воду, ноги
застудишь.
— Если Роберто говорит, что нужно идти, лучше пойдем, —
сказала Мария.
— Подумаешь! — сказала Пилар. — Для меня это так же важно,
как для твоего Роберто, но я говорю: мы можем спокойно отдохнуть здесь, у ручья,
потому что впереди времени много. Кроме того, мне хочется поговорить. Это
единственное, что у нас осталось от цивилизации. Чем же нам еще развлекаться?
Разве тебе не интересно меня послушать, Ingles?
— Ты очень хорошо говоришь. Но есть многое другое, что меня
интересует больше, чем разговоры о красоте и об уродстве.
— Тогда давай говорить о том, что тебя интересует.
— Где ты была, когда началось движение?
— В своем родном городе.
— В Авиле?
— Que va, в Авиле!
— Пабло сказал, что он из Авилы.
— Он врет. Ему хочется, чтобы ты думал, будто он из большого
города. Нет, я вот откуда. — И она назвала город.
— Что же там у вас было?
— Много чего, — сказала женщина. — Много. И все страшное.
Даже то, чем мы прославились.
— Расскажи, — попросил Роберт Джордан.
— Это все очень жестоко, — сказала женщина. — Мне не хочется
рассказывать при девушке.
— Расскажи, — повторил Роберт Джордан. — А если ей не
годится слушать, пусть не слушает.
— Я все могу выслушать, — сказала Мария. Она положила свою
руку на руку Роберта Джордана. — Нет такого, чего мне нельзя было бы слушать.
— Не в том дело, можно или нельзя, — сказала Пилар. — А вот
следует ли говорить об этом при тебе, чтобы ты потом видела дурные сны.
— От одних рассказов мне ничего не приснится, — ответила ей
Мария. — Ты думаешь, после всего того, что с нами было, мне приснится дурной
сон от одного твоего рассказа?
— А может быть, тебе, Ingles, будут сниться дурные сны?
— Давай проверим.
— Нет, Ingles, я не шучу. Тебе приходилось видеть, как все
начиналось в маленьких городках?
— Нет, — сказал Роберт Джордан.
— Ну, значит, ты ничего не знаешь. Ты видишь, во что
превратился Пабло, но поглядел бы ты, какой он был тогда!
— Расскажи!
— Нет. Не хочу!
— Расскажи.
— Ну, хорошо. Расскажу всю правду, все как было. А ты, если
тебе будет тяжело, останови меня.
— Если мне будет тяжело, я перестану слушать, — ответила ей
Мария. — Хуже того, что я знаю, ведь не может быть.
— Думаю, что может, — сказала женщина. — Дай мне еще одну
сигарету, Ingles, и начнем.
Девушка прилегла на поросшем вереском берегу ручья, а Роберт
Джордан вытянулся рядом, положив под голову пучок вереска. Он нашел руку Марии
и, держа ее в своей, стал водить ею по вереску; потом Мария высвободила свою
руку и ладонью накрыла руку Роберта Джордана, и так они лежали и слушали.
— Рано утром civiles, которые сидели в казармах, перестали
отстреливаться и сдались, — начала Пилар.
— А вы брали казармы приступом? — спросил Роберт Джордан.
— Пабло со своими окружил их еще затемно, перерезал
телефонные провода, заложил динамит под одну стену и крикнул guardia civil,
чтобы сдавались. Они не захотели. И на рассвете он взорвал эту стену. Завязался
бой. Двое civiles были убиты, четверо ранены и четверо сдались.
Мы все залегли, кто на крышах, кто прямо на земле, кто на
каменных оградах или на карнизах, а туча пыли после взрыва долго не
рассеивалась, потому что на рассвете ветра совсем не было, и мы стреляли в
развороченную стену, заряжали винтовки и стреляли прямо в дым, и гам, в дыму,
все еще раздавались выстрелы, а потом оттуда крикнули, чтобы мы прекратили
стрельбу, и четверо civiles вышли на улицу, подняв руки вверх. Большой кусок
крыши обвалился вместе со стеной, вот они и вышли сдаваться. «Еще кто-нибудь
остался там?» — крикнул им Пабло. «Только раненые». — «Постерегите этих, —
сказал Пабло четверым нашим, которые выбежали из засады. — Становись сюда. К
стене», — велел он сдавшимся. Четверо civiles стали к стене, грязные, все в
пыли и копоти, и четверо караульных взяли их на прицел, а Пабло со своими пошел
приканчивать раненых.
Когда это было сделано и из казарм уже не доносилось ни
стона, ни крика, ни выстрела, Пабло вышел оттуда с дробовиком за спиной, а в
руках он держал маузер. «Смотри, Пилар, — сказал он. — Это было у офицера,
который застрелился сам. Мне еще никогда не приходилось стрелять из револьвера.
Эй, ты! — крикнул он одному из civiles. — Покажи, как с этим обращаться. Нет,
не покажи, а объясни».
Пока в казармах шла стрельба, четверо civiles стояли у
стены, обливаясь потом, и молчали. Они были рослые, а лица, как у всех guardias
civiles, вот такого же склада, как и у меня. Только щеки и подбородок успели
зарасти у них щетиной, потому что в это последнее утро им уже не пришлось
побриться, и так они стояли у стены и молчали.
— Эй, ты, — крикнул Пабло тому, который стоял ближе всех. —
Объясни, как с этим обращаться.
— Отведи предохранитель, — сиплым голосом сказал тот. —
Оттяни назад кожух и отпусти.
— Какой кожух? — спросил Пабло и посмотрел на четверых
civiles. — Какой кожух?
— Вон ту коробку, что сверху.
Пабло стал отводить ее, но там что-то заело.
— Ну? — сказал он. — Не идет. Ты мне соврал.
— Отведи назад еще больше и отпусти, он сам станет на место,
— сказал civil, и я никогда не слышала такого голоса. Серый, серее рассвета,
когда солнце встает за облаками.