— Я сыта по горло, — опять сказала я, и так оно и было на
самом деле; внутри у меня все болело, я вся взмокла от пота, и меня мутило,
будто я наелась тухлой рыбы.
— Значит, кончено, — сказал первый крестьянин. — Больше мы к
этому делу не причастны. А любопытно знать, что делается в других городах.
— Телефон еще не починили, — сказала я. — И это очень плохо,
его надо починить.
— Правильно, — сказал он. — Кто знает, может, нам полезнее
было бы готовить город к обороне, чем заниматься смертоубийством, да еще таким
медленным и жестоким.
— Пойду поговорю с Пабло, — сказала ему я, встала со
скамейки и пошла к аркаде перед входом в Ayuntamiento, откуда через площадь
тянулись шеренги.
Строя теперь никто не держал, порядка в шеренгах не было, и
опьянение давало себя знать уже не на шутку. Двое пьяных валялись на земле
посреди площади и по очереди прикладывались к бутылке, передавая ее друг другу.
Один после каждого глотка орал как сумасшедший: «Viva la Anarquia!»[32] Вокруг
шеи у него был повязан красный с черным платок. Другой орал: «Viva la Libertad!»[33]
— дрыгал ногами в воздухе и опять орал: «Viva la Libertad!» У него тоже был
красный с черным платок, и он размахивал этими платком и бутылкой, которую
держал в другой руке.
Один крестьянин вышел из шеренги, остановился в тени аркады,
посмотрел на них с отвращением и сказал:
— Уж лучше бы кричали: «Да здравствует пьянство!» Больше
ведь они ни во что не верят.
— Они и в это не верят, — сказал другой крестьянин. — Такие
ничего не понимают и ни во что не верят.
Тут один из пьяниц встал, сжал кулаки, поднял их над головой
и заорал: «Да здравствует анархия и свобода, так и так вашу Республику!»
Другой, все еще валяясь на земле, схватил горлана за ногу, и
тот упал на него, и они несколько раз перекатились один через другого, а потом
сели, и тот, который свалил своего дружка, обнял теперь его за шею, протянул
ему бутылку, поцеловал его красный с черным платок, и оба выпили.
В эту минуту в шеренгах закричали, и я оглянулась, но мне не
было видно, кто выходит, потому что его загораживала толпа у дверей
Ayuntamiento. Я увидела только, что Пабло и Четырехпалый выталкивают кого-то
прикладами дробовиков, но кого — мне не было видно, и, чтобы разглядеть, я
подошла вплотную к толпе, сгрудившейся у дверей.
Все там толкались и шумели, столы и стулья фашистского кафе
были опрокинуты, и только один стол стоял на месте, но на нем развалился
пьяный, свесив запрокинутую голову и разинув рот. Тогда я подняла стул,
приставила его к колонне аркады и взобралась на него, чтобы заглянуть поверх
голов.
Тот, кого выталкивали Пабло и Четырехпалый, оказался доном
Анастасио Ривасом; это был ярый фашист и самый толстый человек у нас в городе.
Он занимался скупкой зерна и, кроме того, служил агентом в нескольких страховых
компаниях, и еще давал ссуды под высокие проценты. Стоя на стуле, я видела, как
он сошел со ступенек и приблизился к шеренгам, его жирная шея выпирала сзади из
воротничка рубашки, и лысина блестела на солнце. Но сквозь строй ему пройти так
и не пришлось, потому что все вдруг закричали разом, — казалось, крик шел не из
многих глоток, а из одной. Под этот безобразный пьяный многоголосый рев люди,
ломая строй, кинулись к дону Анастасио, и я увидела, как он бросился на землю,
обхватил голову руками, а потом уже ничего не было видно, потому что все
навалились на него кучей. А когда они поднялись, дон Анастасио лежал мертвый,
потому что его били головой о каменные плиты, и никакого строя уже не было, а
была орда.
— Пошли туда! — раздались крики. — Пошли за ними сами!
— Он тяжелый — не дотащишь, — сказал один и пнул ногой тело
дона Анастасио, лежавшее на земле. — Пусть валяется!
— Очень надо тащить эту бочку требухи к обрыву! Пусть тут и
лежит.
— Пошли туда, прикончим их всех разом, — закричал какой-то
человек. — Пошли!
— Чего тут весь день печься на солнце! — подхватил другой. —
Идем, живо!
Толпа повалила под аркады. Все толкались, орали, шумели, как
стадо животных, и кричали: «Открывай! Открывай! Открывай!» — потому что, когда
шеренги распались, Пабло велел караульным запереть дверь Ayuntamiento на ключ.
Стоя на стуле, я видела через забранное решеткой окно, что
делается в зале Ayuntamiento. Там все было по-прежнему. Те, кто не успел выйти,
полукругом стояли перед священником на коленях и молились. Пабло с дробовиком за
спиной сидел на большом столе перед креслом мэра и свертывал сигарету. Ноги у
него висели, не доставая до полу. Четырехпалый сидел в кресле мэра, положив
ноги на стол, и курил. Все караульные сидели в креслах членов муниципалитета с
ружьями в руках. Ключ от входных дверей лежал на столе перед Пабло.
Толпа орала: «Открывай! Открывай! Открывай!» — точно припев
песни, а Пабло сидел на своем месте и как будто ничего не слышал. Он что-то
сказал священнику, но из-за криков толпы нельзя было разобрать что.
Священник, как и раньше, не ответил ему и продолжал
молиться. Меня теснили со всех сторон, и я со своим стулом передвинулась к
самой стене; меня толкали, а я толкала стул. Теперь, став на стул, я очутилась
у самого окна и взялась руками за прутья решетки. Какой-то человек тоже влез на
мой стул и стоял позади меня, ухватившись руками за два крайних прута решетки.
— Стул не выдержит, — сказала я ему.
— Велика важность, — ответил он. — Смотри. Смотри, как они
молятся!
Он дышал мне прямо в шею, и от него несло винным перегаром и
запахом толпы, кислым, как блевотина на мостовой, а потом он вытянул голову
через мое плечо и, прижав лицо к прутьям решетки, заорал: «Открывай! Открывай!»
И мне показалось, будто вся толпа навалилась на меня, как вот иногда приснится во
сне, будто черт на тебе верхом скачет.
Теперь толпа сгрудилась и напирала на дверь, так что
напиравшие сзади совсем придавили передних, а какой-то пьяный, здоровенный
детина в черной блузе, с черно-красным платком на шее, разбежался с середины
площади, налетел на тех, кто стоял позади, и упал, а потом встал на ноги,
отошел назад, и опять разбежался, и опять налетел на стоявших позади, и заорал:
«Да здравствую я и да здравствует анархия!»