Спускаясь по лестнице, я дрожала, как осиновый лист. Если бы
мертвецы, спящие в могилах, обладали способностью что-либо ощущать, они,
конечно, поняли бы мое состояние в эту минуту.
В нос ударил запах сырой и холодной земли.
Гробница святого Зейни-баба была обита цинковой жестью,
выкрашенной в зеленый цвет. Из рассказов Хатидже-ханым я узнала, что Зейни-баба
всю свою жизнь провел в нужде и лишениях и не пожелал, чтобы после смерти его
останки были закутаны в пышные, расшитые шелком покрывала. Иногда кто-нибудь
приносил в усыпальницу разукрашенные покрывала, но они не могли пролежать и
неделю, гнили, превращались в черные лохмотья.
Бормоча молитвы, старуха подлила масла в лампадку, горевшую
у изголовья святого, потом обернулась ко мне:
— Когда наступает смертный час кого-нибудь из жителей
деревни, Азраил
[49]
прежде всего посещает святого Зейни-баба, и тогда эта
лампадка гаснет сама собой. А теперь, дочь моя, попроси у Зейни-баба, чтобы
твое заветное желание исполнилось.
У меня подгибались колени. Я едва держалась на ногах.
Прислонившись пылающим лбом к прохладному надгробью, я зашептала тихонько, не
столько губами, сколько своим израненным сердцем:
— Мой дорогой Зейни-баба, я всего-навсего только
маленькая невежественная чалыкушу. Не знаю, как с тобой разговаривать, как тебя
умолять. Извини, меня не научили ничему, что могло бы тебе понравиться.
Слышала, что ты семь лет провел в этом подземелье, не видя солнечного света.
Может, и ты убежал от неверности людей, от их жестокости. Мой дорогой
Зейни-баба, хочу попросить тебя о великой милости. В течение этих семи лет были
минуты, когда ты тосковал по солнцу, по ветру. Пошли и мне этого ангела
терпения, который помогал тебе в твоем одиночестве. Я тоже хочу без стонов и
слез переносить свою пытку.
Я одна в своей комнате. Хатидже-ханым предоставила меня
самой себе, удалившись в каморку, похожую на подвал, в нижнем этаже школы. Там
она до полуночи молилась, перебирала четки.
Вот уже два часа я пишу эти строки при свете коптилки.
Издали доносится журчание родника. Иногда потрескивают доски потолка. Я
прислушиваюсь к ночным звукам. Холодеет сердце, дрожат губы. Где-то еле слышно
разговаривают странные голоса. Лестничные ступеньки тихо скрипят. В коридоре
раздаются таинственные шорохи, похожие на человеческий шепот.
Не трусь, Чалыкушу, ложись спать. Чего бояться каких-то
ночных таинственных голосов. Они не причинят тебе столько зла, сколько принесли
слова «желтого цветка» тогда, в теткином доме.
Зейнилер, 20 ноября.
Сегодня утром я подсчитала: прошел почти месяц, как я
приехала в Зейнилер. А мне кажется, я живу здесь уже много лет. До этого дня
мне не хотелось притрагиваться к дневнику. Вернее, я боялась… Первые дни я
пребывала в страшном унынии и отчаянии, и кто знает, какую чепуху могла
написать. Сейчас я уже привыкаю к здешней жизни.
У сестры Алекси было любимое изречение: «Девочки мои, от
безнадежных болезней и неизбежных бедствий есть только одно лекарство: терпение
и покорность. Но несчастья обладают тайным состраданием. Кто не жалуется и
встречает их с улыбкой, к тому они менее жестоки».
Обычно у Чалыкушу эти слова вызывали только смех, но сейчас
она считает их правильными и уже не смеется.
После приезда в Зейнилер у меня бывали такие часы, когда я
чуть не сходила с ума. «Сопротивление бесполезно, — твердила я, — все
равно ты не выдержишь».
В такие минуты мне на помощь приходили мудрые слова сестры
Алекси. Душа моя обливалась слезами, а лицо смеялось, и я начинала петь,
насвистывать, чтобы обмануть себя притворным весельем, и сердце мое, трепеща,
оживало, как увядший цветок, поставленный в воду.
Я искала утешение в окружающих меня мелочах: будь то
свежесорванный зеленый листок, случайно попавшийся мне в руки, которым я водила
по лицу, или тощий котенок, найденный в саду, которого я прижимала к груди,
согревая своим дыханием. А когда было совсем невмоготу, говорила себе: «Не
хандри, Феридэ, крепись! Ты ведь знаешь, у тебя ничего не осталось в жизни,
кроме веселого лица и смелости».
И пусть мое веселье было наигранным, мимолетным, но разве
луч света, пробившийся в темное подземелье, или жалкий цветок, распустившийся
среди камней у разрушенной стены, не есть признаки жизни, несущие человеку
надежду и утешение?
Сегодня пятница
[50]
. Занятий в школе нет.
Дождь, ливший несколько дней подряд, наконец прекратился. За
окном осень устраивает свой последний, прощальный праздник. Кажется, что и
горная цепь вдали, и болотце, поросшее камышом, весело улыбаются солнцу. Даже
кипарисы и надгробные камни на кладбище потеряли свою строгость, перестали
наводить страх.
Я заглядываю в глубину своего сердца и чувствую, что уже
начинаю успокаиваться, привыкать к новой жизни и даже понемногу любить этот
темный, тоскливый край.
К занятиям в школе я приступила на следующее утро после
своего приезда. Этот день не забудется никогда.
Утром я лучше разглядела класс, ремонт которого стоил
заведующему отделом образования из Б… «больших жертв». Прежде тут, очевидно,
был хлев, потом настелили пол, расширили окна, вставили и застеклили рамы. Обои
на стенах были чернее сажи. У двери косо висела карта, рядом три учебных
плаката; на одном был изображен скелет человека, на другом — крестьянская
ферма, на третьем — змея. Очевидно, это и был «новый школьный инвентарь».
Около стены, со стороны сада, еще сохранилась кормушка для
скотины — память о хлеве. Ее не выбросили, а прибили сверху деревянную крышку:
получилось нечто вроде сундука. Сюда ученики складывали свою провизию,
учебники, а также вязанки хвороста, — его собирали в горах для отопления
школы.
Хатидже-ханым мне объяснила, что в сундук иногда сажают
шалунов, которых не может образумить палка. Младший сын старосты Вехби почти
все время проводил в этом сундуке. Напроказив, мальчуган сам забирался в
сундук, ложился там на спину, как покойник в гробу, и собственноручно опускал
крышку.
Я удивленно спросила у Хатидже-ханым:
— А мухтар не сердится?
Хатидже-ханым покачала головой.
— Мухтар-бей бывает только доволен. Он сказал мне:
«Молодец, Хатидже-ханым, хорошо, что надоумила. У нас дома тоже есть сундук.
Теперь, если негодник набедокурит, я буду сажать его туда».
— Хороший метод воспитания. Значит, в школе есть и
мальчики?
— Да, несколько человек. Но взрослых ребят мы посылаем
в мужскую школу в деревню Гариблер.
— А где находится деревня Гариблер?