Ростов с Денисовым повезли раненого Долохова.
Долохов, молча, с закрытыми глазами, лежал в
санях и ни слова не отвечал на вопросы, которые ему делали; но, въехав в
Москву, он вдруг очнулся и, с трудом приподняв голову, взял за руку сидевшего
подле себя Ростова. Ростова поразило совершенно-изменившееся и неожиданно
восторженно-нежное выражение лица Долохова.
— Ну, что? как ты чувствуешь себя? — спросил
Ростов.
— Скверно! но не в том дело. Друг мой, —
сказал Долохов прерывающимся голосом, — где мы? Мы в Москве, я знаю. Я ничего,
но я убил ее, убил… Она не перенесет этого. Она не перенесет…
— Кто? — спросил Ростов.
— Мать моя. Моя мать, мой ангел, мой обожаемый
ангел, мать, — и Долохов заплакал, сжимая руку Ростова. Когда он несколько
успокоился, он объяснил Ростову, что живет с матерью, что ежели мать увидит его
умирающим, она не перенесет этого. Он умолял Ростова ехать к ней и приготовить
ее.
Ростов поехал вперед исполнять поручение, и к
великому удивлению своему узнал, что Долохов, этот буян, бретёр-Долохов жил в
Москве с старушкой-матерью и горбатой сестрой, и был самый нежный сын и брат.
Глава 6
Пьер в последнее время редко виделся с женою с
глазу на глаз. И в Петербурге, и в Москве дом их постоянно бывал полон гостями.
В следующую ночь после дуэли, он, как и часто делал, не пошел в спальню, а
остался в своем огромном, отцовском кабинете, в том самом, в котором умер граф
Безухий.
Он прилег на диван и хотел заснуть, для того
чтобы забыть всё, что было с ним, но он не мог этого сделать. Такая буря
чувств, мыслей, воспоминаний вдруг поднялась в его душе, что он не только не
мог спать, но не мог сидеть на месте и должен был вскочить с дивана и быстрыми
шагами ходить по комнате. То ему представлялась она в первое время после
женитьбы, с открытыми плечами и усталым, страстным взглядом, и тотчас же рядом
с нею представлялось красивое, наглое и твердо-насмешливое лицо Долохова, каким
оно было на обеде, и то же лицо Долохова, бледное, дрожащее и страдающее, каким
оно было, когда он повернулся и упал на снег.
«Что ж было? — спрашивал он сам себя. — Я убил
любовника, да, убил любовника своей жены. Да, это было. Отчего? Как я дошел до
этого? — Оттого, что ты женился на ней, — отвечал внутренний голос.
«Но в чем же я виноват? — спрашивал он. — В
том, что ты женился не любя ее, в том, что ты обманул и себя и ее, — и ему живо
представилась та минута после ужина у князя Василья, когда он сказал эти
невыходившие из него слова: „Je vous aime“. [Я вас люблю. ] Всё от этого! Я и
тогда чувствовал, думал он, я чувствовал тогда, что это было не то, что я не
имел на это права. Так и вышло». Он вспомнил медовый месяц, и покраснел при этом
воспоминании. Особенно живо, оскорбительно и постыдно было для него
воспоминание о том, как однажды, вскоре после своей женитьбы, он в 12-м часу
дня, в шелковом халате пришел из спальни в кабинет, и в кабинете застал
главного управляющего, который почтительно поклонился, поглядел на лицо Пьера,
на его халат и слегка улыбнулся, как бы выражая этой улыбкой почтительное
сочувствие счастию своего принципала.
«А сколько раз я гордился ею, гордился ее
величавой красотой, ее светским тактом, думал он; гордился тем своим домом, в
котором она принимала весь Петербург, гордился ее неприступностью и красотой.
Так вот чем я гордился?! Я тогда думал, что не понимаю ее. Как часто,
вдумываясь в ее характер, я говорил себе, что я виноват, что не понимаю ее, не
понимаю этого всегдашнего спокойствия, удовлетворенности и отсутствия всяких
пристрастий и желаний, а вся разгадка была в том страшном слове, что она
развратная женщина: сказал себе это страшное слово, и всё стало ясно!
«Анатоль ездил к ней занимать у нее денег и
целовал ее в голые плечи. Она не давала ему денег, но позволяла целовать себя.
Отец, шутя, возбуждал ее ревность; она с спокойной улыбкой говорила, что она не
так глупа, чтобы быть ревнивой: пусть делает, что хочет, говорила она про меня.
Я спросил у нее однажды, не чувствует ли она признаков беременности. Она
засмеялась презрительно и сказала, что она не дура, чтобы желать иметь детей, и
что от меня детей у нее не будет».
Потом он вспомнил грубость, ясность ее мыслей
и вульгарность выражений, свойственных ей, несмотря на ее воспитание в высшем
аристократическом кругу. «Я не какая-нибудь дура… поди сам попробуй… allez vous
promener», [убирайся, ] говорила она. Часто, глядя на ее успех в глазах старых
и молодых мужчин и женщин, Пьер не мог понять, отчего он не любил ее. Да я
никогда не любил ее, говорил себе Пьер; я знал, что она развратная женщина,
повторял он сам себе, но не смел признаться в этом.
И теперь Долохов, вот он сидит на снегу и
насильно улыбается, и умирает, может быть, притворным каким-то молодечеством
отвечая на мое раскаянье!»
Пьер был один из тех людей, которые, несмотря
на свою внешнюю, так называемую слабость характера, не ищут поверенного для
своего горя. Он переработывал один в себе свое горе.
«Она во всем, во всем она одна виновата, —
говорил он сам себе; — но что ж из этого? Зачем я себя связал с нею, зачем я ей
сказал этот: „Je vous aime“, [Я вас люблю?] который был ложь и еще хуже чем
ложь, говорил он сам себе. Я виноват и должен нести… Что? Позор имени,
несчастие жизни? Э, всё вздор, — подумал он, — и позор имени, и честь, всё
условно, всё независимо от меня.
«Людовика XVI казнили за то, что они говорили,
что он был бесчестен и преступник (пришло Пьеру в голову), и они были правы с
своей точки зрения, так же как правы и те, которые за него умирали мученической
смертью и причисляли его к лику святых. Потом Робеспьера казнили за то, что он
был деспот. Кто прав, кто виноват? Никто. А жив и живи: завтра умрешь, как мог
я умереть час тому назад. И стоит ли того мучиться, когда жить остается одну
секунду в сравнении с вечностью? — Но в ту минуту, как он считал себя
успокоенным такого рода рассуждениями, ему вдруг представлялась она и в те
минуты, когда он сильнее всего выказывал ей свою неискреннюю любовь, и он
чувствовал прилив крови к сердцу, и должен был опять вставать, двигаться, и
ломать, и рвать попадающиеся ему под руки вещи. «Зачем я сказал ей: „Je vous
aime?“ все повторял он сам себе. И повторив 10-й раз этот вопрос, ему пришло в
голову Мольерово: mais que diable allait-il faire dans cette galere? [но за
каким чортом понесло его на эту галеру?] и он засмеялся сам над собою.