– Паша! – сказала она с упреком.
– А что Паша? Что Паша? – Он погладил пальцем ее халат. –
Халатик-то шелковый.
– Ну, Паша, ты же сам купил мне его ко дню рождения.
– Да, конечно. – Расхаживая по комнате, он делал
замысловатые движения руками. – Я купил. К дню рождения. А на какие шиши? А за
что мне эти шиши платят? А шиши мне эти платят за то, что я людей… – он
приблизил к ней красное лицо и резко выдохнул: – …убиваю.
– Паша! – закричала она. – Подумай, что ты говоришь!
– Ха-ха, – засмеялся он, – подумай. Давно подумал. А что
делать? У меня семья, и все вы жрать хотите!
– Паша! – сказала она с упреком. – Ты же детей разбудишь.
– Ах, детей! – Он ворвался в детскую и, отпихивая повисшую
на руке жену, заорал: – А ну вставайте, паразиты! Я хочу вам объявить, что ваш
отец палач и убийца!
Они не спали. Семиклассница Аленка и пятиклассник Трофим
сидели каждый на своей кровати, подтянув к подбородкам одеяла и прижимаясь к
стенке.
– Аленка! Трофимка! – широко расставив руки, мать
загораживала их от отца. – Не слушайте папу. Папа пьяный.
– Да, я пьяный. И потому говорю правду.
Он вышел в переднюю и на листе, вырванном из Аленкиной
тетради, держа ручку в кулаке, разбрызгивая чернила, написал: «Я, прокурор
Евпраксеин П. Т., находясь в здравом уме и трезвой (зачеркнуто), признаю свое
соучастие и объявляю о своем выходе из. Я знаю, на что иду, но у меня больше
нет сил, и мой поступок продиктован моей гражданской совестью и».
На этом он закончил и, не поставив ни точки, ни многоточия,
ни времени, ни числа, расписался. И щедрым жестом протянул бумагу жене:
– На, отнеси!
– Кому?
– Им.
– Хорошо, – сказала она покорно, – я отнесу. Ты разденься и
отдохни, а я отнесу.
– Отнесешь? – Он вскочил. – Посадить меня хочешь? –
загремел, торжествуя. – Дай сюда! – Он вырвал бумагу и разорвал. – Я знал, что
ты такая, что только и ждешь, как бы избавиться. Вот ко мне сегодня приходила…
простая русская женщина… даже не расписана, а готова ради него… А ты-ы!.. Под
расстрел меня хочешь? Сволочь! Не дождешься. Я сам…
И тут повторилось то, что случалось не раз. Он сорвал со
стены двустволку и закричал:
– Выходи!
– Паша, – сказала она грустно, заранее зная, что ее довод не
подействует. – Ты хоть бы детей постеснялся.
В прежние времена дети кидались к отцу, хватали его за ноги
и кричали: «Папочка!» Теперь они сидели в своей комнате и с испугом следили за
происходящим через открытые двери.
– Выходи! – торопил прокурор.
– Погоди, я хоть сапоги надену.
– Ну да, еще сапоги пачкать. И так хороша будешь.
Босую, покорную, в одном халате, надетом на голое тело, он
вывел ее к общественной уборной. Было холодно, но светло, полная луна выплыла
из-за туч и равнодушно освещала место грядущей казни.
– Именем Российской Советской Федеративной… – торжественно
произнес прокурор, поднимая ружье.
Раньше, когда случалось такое, выбегали соседи. Теперь же не
было никого. Только одно окно растворилось, и женский голос спросил:
– Ну, чего там?
А другой, тоже женский, ответил:
– Прокурор обратно Азалию на расстрел вывел.
Окно тут же захлопнулось. Прокурор невольно оглянулся на
посторонние звуки, а когда повернулся опять, Азалии возле уборной не было. Тут
и луна закатилась, стало совсем темно.
– Аза! – крикнул прокурор в темноту. – Выходи! Не
препятствуй исполнению приговора.
Азалия не отзывалась. Павел Трофимович обошел уборную,
заглянул в обе ее половины, вступил в кучу, наваленную перед входом, выругался
и с ружьем наперевес пошел домой. Но дома дверь оказалась запертой изнутри.
Прокурор стучал в дверь кулаками и ногами, кричал: «Аза! Открой! Именем закона!
Я больше не буду!», – но, не дождавшись никакого ответа, лег спать на половик
под дверью.
Утром он, как обычно, ползал перед женой на коленях, хватал
ее за ноги, умолял простить и обещал выбросить ружье на помойку или продать.
После этого, отчасти прощенный, напившись крепкого чаю,
пошел на работу и исполнял свои обязанности твердо, как полагалось.
Глава 11
Нюра шла и шла по длинным коридорам учреждений, которые
слились для нее в один бесконечный коридор с грязными полами, обшарпанными
лавками. На лавках в робких и выжидательных позах сидели просители, то есть
люди, которые еще чего-то хотели от этой жизни, искатели правды, борцы за
справедливость, кляузники, униженные и оскорбленные в драных телогрейках, в
лохмотьях, в лаптях, в чунях, в галошах на босу ногу и вовсе босые, старики и
старухи, бабы с детишками, молодой парнишка на костылях, пожилой матрос с
перевязанной головой, старик в суконном пальто, по которому стадами бродили
бледные вши, рахитичный младенец, жевавший хлеб в грязном тряпичном узелке.
Бледный небритый мужчина с лихорадочным блеском в глазах
рассказывал Нюре, как следователь отбивал ему почки, объясняя свои действия
идеологической войной и сложностью мировой обстановки.
– Перед самой войной, – говорил мужчина, – меня освободили,
но я теперь ни на что не способен.
Он показывал Нюре свое длинное заявление, в котором
предлагал ввести статус инвалида идеологической войны, а ему лично дать первую
группу с предоставлением бесплатного проезда в городском транспорте.
Была тетка, потерявшая карточки. Она ходила по инстанциям,
говорила, что у нее трое детей, что они помрут с голоду. Ей отвечали: «Здесь не
богадельня. О детях надо было раньше думать. У нас нет специальных фондов для
ротозеев».
Один весьма невзрачного вида гражданин вступил на путь
борьбы вовсе из-за ерунды. Как-то ему понадобилось перекрыть крышу, и он
обратился к директору совхоза с просьбой о выписке нужного ему количества
соломы. Директор отказал на том основании, что проситель недостаточно активно
проявлял себя в общественной жизни, то есть не посещал самодеятельность, не
выпускал стенгазету, не ходил на собрания, а если и ходил, то не лез на трибуну
и пассивно участвовал в общих аплодисментах.