— Учитель! — робко сказал Шеравкан.
— Ну что еще? — буркнул Джафар.
Должно быть, у него уже сложился план речи. Кому понравится, когда перебивают!..
— Вы же велели, чтобы я спрашивал...
— Хорошо. Спрашивай.
— А что такое — буквы?
* * *
Ну да. Правда. Он ведь даже не знает, что такое буквы. Слово знает — “буквы”. А что это такое, ему неизвестно.
Слышал краем уха. Есть, мол, такая таинственная вещь — буквы. Мулла держит перед собой книгу. “Что в книге? — Буквы, сынок”.
То есть он — как нетронутый снег. Рано утром выглянешь — вот он. Белый-белый. Еще никто не ступал. Ровная гладь.
Буквы...
Может быть, напрасно он это затеял.
Нужно ли парню знать, что такое буквы?
Может быть, лучше, если белая гладь останется белой гладью?
Господи, да он и сам сколько раз думал: было бы лучше родиться медником. Или крестьянином. Никогда бы он не знал, что такое бумага. Ну, может быть, и слагал какие-нибудь незатейливые песенки... как в детстве, дразня Шейзара. Но не записывал. Бумаги не было, и все эти песенки забылись.
Слова — одно.
Буквы — совсем другое.
Слово прозвучало — и исчезло. Конечно, оно осталось в памяти... но память ненадежна. Рот закрылся — слова нет. Уже звучат новые слова, теснятся, сменяют друг друга, чтобы так же исчезнуть.
А если слово написано, его можно прочесть. Раз прочесть, два... десять... сколько нужно. Написанное слово долговечно.
В написанное слово можно вдуматься. Вот зачем нужны буквы: чтобы можно было вдуматься.
Написанное слово порождает раздумья. Совершенно никчемные, если ты крестьянин.
О чем думать? Труженику раздумья не нужны. Все и так ясно. Весна сменится летом, лето — осенью. Хлеб посеян — пора косить. Косьба прошла — надо жать. Надоба за надобой.
Конечно, какие-то мысли все равно остаются. Руки делают свое дело, а мысли проплывают. Как апрельские облака — свободно, ненатужно. Вот одно сблизилось с другим... вот отстало. Вот мелькнула некая догадка... растворилась.
Мысли есть, а раздумий нет.
Но ведь жизнь — это не косьба, не пахота. Жизнь — это именно раздумья.
Пчела тоже трудится: лепит соты, собирает нектар. Заготавливает мед. Заботится о потомстве.
Однако Господь не сулил ей Воскресения: она трудилась, но не размышляла.
Она не жила — следовательно, не должна воскреснуть.
Так зачем мальчику это несчастье — жизнь?
Джафар не успел ответить.
Сначала послышались какие-то плачущие звуки... потом стало казаться что это пение... через минуту показался шагавший.
Завидев путников, он умерил силу своих завываний, отчего они сделались отчетливей. Стало возможным разобрать, что горланит он все одни и те же фразы:
Нету Бога, кроме Господа!
Нету Бога, кроме Господа!..
Но пел он их по-разному, и по мере его приближения Шеравкан уяснил, что каждые четыре из этих бесспорных утверждений складываются как бы в один куплет бесконечной песни: второе звучит на слух чуть ниже первого, третье еще ниже, а четвертое, сломавшись примерно пополам, началом остается в низине, а концом взлетает выше самого высокого первого, после чего все начинается заново:
Нету Бога, кроме Господа!
Нету Бога, кроме Господа!
Нету Бога, кроме Господа!
Нету Бога, кроме Господа!..
Джафар наклонил голову, прислушиваясь; потом полуутвердительно сказал:
— Суфий?
Кармат, в силу неспешности общего движения находивший время тщательно обследовать окрестности, заслышав голос, с шумом продрался откуда-то сквозь кусты, выпрыгнул на дорогу, встряхнулся и сел, вывалив язык и озадаченно рассматривая пришельца.
На человеке были широкие штаны из некрашеной холстины и такая же простая холщовая рубаха, подпоясанная кушаком. На кушаке болтался нож деревянная миска и деревянный ковш, голова накрыта войлочным куляхом — примерно таким, как у Джафара, только поновее. В руке посох. Через плечо по диагонали его опоясывал толстый жгут — должно быть, шерстяной плащ, скатанный вместе с молитвенным ковриком.
— Суфий, — подтвердил Шеравкан.
Шел суфий бодро, весело, чуть ли не вприпрыжку: блестел молодыми глазами (ему, наверное, не было и тридцати), издалека начиная улыбаться, что не мешало пению, и приветливо кивать.
Когда осталось не больше десяти шагов, его просветленное радостью лицо приняло озабоченное выражение, он поднял руку и стал помахивать Шеравкану, как будто показывая, чтобы тот не перебивал его; Шеравкан, собственно, и не собирался, но тот, явно опасаясь, что его все-таки перебьют в самом неподходящем месте, все больше ускорял пение, отчего оно становилось чем-то вроде несуразно длинной скороговорки.
В конце концов, совершенно уже запаленно и неразборчиво выпалив ее завершение, суфий пристукнул на последнем слоге посохом и завопил так пронзительно, будто все еще был у поворота, а докричаться нужно было непременно:
— Ну вот, успел, люди добрые! Ровно три тысячи и триста тридцать три! В хорошем месте, стало быть, встретились! Собачка не кусается?
Вероятно, он имел в виду произошедшее сейчас завершение своего утреннего зикра, благополучно оконченного на таком нечетном и красивом числе повторений. Вопрос же про собачку, судя по всему, носил совершенно формальный характер, поскольку молелец, не предоставив никому возможность хотя бы самого краткого ответа, без промедления загорланил дальше:
— Приветствую вас, да будет славен великий Господь! Куда слепенького ведешь, мальчик?
Шеравкан, бросив быстрый взгляд на Царя поэтов, затруднился сказать что-нибудь вразумительное.
Впрочем, суфия и этот ответ не интересовал: его так распирало новостями, что успеть бы самому выпалить.
— Слышали, люди добрые, нового чильтана ищут? Из ваших близких никто не пропадал?
Взгляд у него был светлый, пронзительный и тревожный.
Шеравкан недоуменно пожал плечами.
— Не знаю...
Про чильтанов он кое-что слышал. Это были святые люди, заботники, помощники Хызра. Они потому так и назывались, что их всегда было сорок человек
[50]
. Если один умирал, остальные тут же выбирали нового из числа простых смертных, и попасть в их ряды мог только самый честный мирянин, всей жизнью доказавший свою душевную чистоту. Дедушка говорил, что, став чильтаном, новичок и дальше мог проживать среди обыкновенных людей, тщательно скрывая свою принадлежность к святым и стараясь ничем не отличаться от непосвященных. Но обычно-то, конечно, пропадал, скрывался для новой жизни в кругу сорока таких же, как он.