Так, учение шейха Шукура Хамадани, приверженца нишапурской школы, тоже содержало положения об исчезновении “я” человека, однако достигать его следовало посредством растворения в Божестве. Согласно его учению, сопутствующими растворению состояниями являются восторг и опьянение любовью к Господу, растворенная в Боге личность приобретает Его атрибуты, а логическим выводом из этого является возможная неотличимость человека от Бога; разъясняя ученикам это принцип, он так и возглашал прилюдно: “Ты — это я, а я — это Ты!”
Проповедовали и многие, многие другие — ведь не зря тасаввуф подразделяется на двенадцать внятных толков (два из которых осуждаются, а десять одобряются). Что касается невнятых, то им нет числа.
Каждый до тонкостей знал свой предмет и мог, опираясь на авторитет славных предшественников и в меру собственного разумения добавляя кое-что от себя, достойно рассуждать о любом из того обширного множества понятий, что составляло тело учения: и о совлечении завес — первой, второй и третьей, и об очищении от скверны, и о покаянии, и о молитве, и о любви во всех ее формах, включая страстную, и о подаянии, и о щедрости и великодушии, и о посте и голоде, и о паломничестве, и о созерцании, и о правилах общения, и о правилах сна в пути и дома, и о правилах речи, и о правилах обращения с просьбой, и о правилах брака и безбрачия, и о присутствии сердца и присутствии духа, и о сжатии и расширении, и о доброте и гневе, и о тех, кто заглядывается на молодых, — и еще о тысяче и тысяче вещей такого же рода.
Если смотреть более или менее издалека, могло показаться, что все шейхи говорят об одном и том же.
Однако уже при первом приближении оказывалось, что они катастрофически расходятся в деталях: эти проклятые детали, несущественные только на взгляд непосвященного, неисправимо портили дело.
Кроме того, все это были очень разные люди — и внешне, и по характеру. Горбоносый, суровый, всегда молча хмурящийся Шукур Хамадани, неожиданно вспыхивающий, как охапка хвороста, яростной и пронзительной проповедью, ни речью своей, ни повадками, ни внешностью, ни, главное, убеждениями не походил на иссохшего горбуна Абу Саида, носимого учениками на белом полотнище. Степенный, наивно рассудительный Салим ат-Тустари совершенно не был похож на джунайдита аль-Хавари, чья истерическая развязность являла полную противоположность того, к чему он призывал в своих путаных проповедях... Кто-то из них, вопреки собственным призывам, имел чрезмерное пристрастие к вину, иные — к женщинам. Один был просто скареден — плохо кормил, другой еще и жаден — ученики жаловались, что отбирал большую часть собранных ими подаяний. Третий сварлив — мог святого до греха довести...
В общем, кто во что горазд.
Шейх Усман, например, думал только об одежде. Во всяком случае, складывалось такое впечатление. Длина халата и цвет тайласана!
[52]
— стоило однажды услышать его рассуждения о них, чтобы понять, что важность этих предметов не может быть превзойдена, что бы там кто ни толковал о присутствии или опьянении. Каждый день он щеголял в новых одеяниях — то весь в голубом (голубой означал истинную уверенность), то в синем — цвете Божественной милости. То в зеленом, ясно говорящем знающим о достигнутом им покое. Его можно было увидеть и в обносках, но тоже непростых: коричневая хирка, цветом своим намекающая на тайное знание, была сшита из лоскутьев одеяний, изношенных когда-то знаменитыми суфиями: через эти лоскутья снисходила благодать прежних владельцев... Учеников своих, надо отдать ему должное, шейх Усман тоже не забывал. Благодаря его попечению каждый получал на год четыре халата — два зимних, два летних, две рубашки, двое штанов, тафтяную чалму длиной в семь локтей, кушак из рыжей маты и две пары калош из вывернутой кожи. Когда они, разобравшись попарно, шагали за учителем по площади, легко можно было поддаться заблуждению, приняв их строй за пополнение эмирской гвардии. Другими словами, каждый из них на свой собственный манер давал другим богатую пищу для насмешек, презрения, неприязни, обвинений то в нечестии, то в скудоумии, то в измене правильной вере...
Однако, возможно, если бы каждый из них мог заглянуть в душу другого, причины споров и распрей отпали бы навсегда, поскольку он увидел бы то же самое, что и в своей собственной: неясный блик, каким становится свет Истины после тысяч и тысяч преломлений, пережитых им на своем долгом пути к душе; волнующий, манящий и многообещающий отблеск — но, увы, слишком неясный, чтобы составить по нему хоть какое-нибудь представление о самой Истине.
К сожалению, они не умели читать в душах. Они могли лишь плести бесконечные кружева слов вокруг того смысла, что хотели бы выразить, надеясь, что в конце концов он запутается в сети и тогда его можно будет вытащить, как вытаскивают рыбу из темных глубин вод. И наконец-то завладеть им, столь жадно мечтаемым. Однако наивные попытки загнать собственные прозрения в ловушку рассуждений не завершались успехом. Более того, окончив речь или дописав последнюю фразу трактата, они обнаруживали, что оказались дальше от цели, чем даже при начале работы, когда еще ни один лист бумаги не был испорчен: тогда им был ведом хотя бы невнятный намек, дальний отголосок, туманный отблеск живой правды, теперь же и он заглох под пластами мертвых умозаключений...
В любом случае совершенно нелепо — обижать дервишей.
Глупость, конечно.
Но если бы этот молодец хотя бы помолчал насчет зикра!.. Да еще в таком наставительном тоне... правда, не к нему обращаясь, а к Шеравкану. Насчет него он решил, наверное, что слепец вдобавок и глух... а еще, чего доброго, и нем. Что с него взять? Молчит и молчит. А поводырю взялся объяснить, что такое зикр. Дескать, его наставник настаивает на поминании вслух — это, по его мнению, единственный способ, позволяющий достичь цели. Так и говорит: мол, чем громче, тем лучше. Потому что тогда имя Господа входит в сердце человека не только изнутри, с его собственного языка, но и извне, через уши. У самого голос звонкий, восторженный, говорит радостно, с придыханием, захлебываясь... и смотреть не надо, чтобы вообразить: бороденка светлая, глаза ясные, тревожные. Его, дескать, шейх — он такой, он только голос признает, а если про себя — это он порицает, это, он говорит, вообще от лукавого — как можно узнать, кого поминает человек, если при этом он молчит? Кто его знает, этого молчащего, — может он нечистого поминает, а вовсе не Господа? Нет, в нашем тарикате только вслух... наш шейх — он такой... он с нас во как требует. У него не забалуешь... у нас все по-настоящему... не то что у других.
И дальше, дальше... дескать, главное — вселить Господа в свое сердце. А уж вселил — так оно само идет. Ты хоть что делай: хочешь — иди, хочешь — сиди, а оно все клокочет и клокочет. Даже иногда больно делается вот тут в груди: руку приложишь, а оно там бурлит. И вот, допустим, идешь ты по дороге... шагаешь себе, шагаешь, поешь голосом и сердцем — и уже не надо даже думать ни о чем: ноги тебя сами несут... даже и спрашивать не нужно, куда: понятно, что к Господу. Идешь себе, идешь, а оно, поминание-то, уже, оказывается, и бьется вместо твоего сердца: “Нет Бога, кроме Господа!.. Нет Бога, кроме Господа!..” Мерно так, ровно, почти беззвучно... такое вроде как жужжание в тебе стоит; и кровь течет по жилам и поет: “Нет Бога, кроме Господа!..” Тут уж кричи не кричи — все равно. Но наш шейх все же требует и голосом поддавать. Голосом — да погромче. Потому что ведь непонятно все-таки, что там в человеке жужжит. Может, он только другим говорит, что жужжит, а на самом деле ничего не жужжит, только время даром тратит. А жужжание все громче, все ближе к сердцу, а потом уже и в самом сердце, и во всем тебе — в костях, в плоти. Весь ты из него сплошь, уже и не понять, где сердце, где язык, где руки, где ноги: весь ты — имя Господа, весь в него вливаешься... становишься им!.. Понятно? Вот тут-то, наш шейх говорит, и надо ждать. Тут-то оно и является — самое главное. Каждый его по-своему видит. Господь — он же не должен всем одинаково показываться, верно? Кому как. Кто огоньки углядит... синенькие такие, меленькие, как звездочки... снизу плывут, а наверху сгущаются... и колеблются, колеблются, как занавес... это наш шейх так. Другие — вспышки: как будто кто-то свет то заслонит, то снова откроет, и так часто-часто. А еще многие голос слышат: дальний, но ясный такой, громкий. Даже слова понять можно было бы, но уж слишком раскатисто... не разберешь в точности. Благодать!.. Но это, понятное дело, не всякому дается, ох не всякому... долго к этому надо идти. Со всем тщанием. С упорством. С верой. Дело-то ведь именно в вере, это надо понимать. Истинная вера — она такая. Истинная вера прямо к Господу приводит. Ну или, во всяком случае, близко: увидеть можно.