Как он смотрел! Смотрел — и не мог насмотреться. Жадно, пристально, вглядываясь во всякую мелочь. В пустяк, мимо которого другие проходили, не заметив. Какого цвета земля? На что похоже дерево? Искал сходство в вещах неродственных... различия в похожих. Зачем? Сначала не понимал, просто слушался инстинкта. Потом осознал. Если не увидел — как облечь в слова? И что именно облечь? Что видят все? Тогда и скажешь то, что говорили до тебя тысячи раз. И еще тысячи и тысячи раз скажут после. Слепцы. Скажут — небо синее. Вода — голубая. Трава — зеленая. А на самом деле небо — как глаза невольницы. А вода — будто утренние круги у нее под глазами. А трава — трава высохнет от зависти к несказанной красоте северянки — и только тогда станет похожей на пряди ее волос.
Смотрел , не мог насмотреться.
Конечно, они знали, что отнять. Это придумал Гурган. Наверняка он.
Ах, если б могли до тебя дотянуться руки! Вырвал бы сердце из твоей жирной груди! Взял бы его — сальное, содрогающееся! — в ладони. Поднес бы ко рту, как праздничную чашу! И медленно, по глотку, пил бы твою черную кровь!
С кем тебя сравнить? Со змеей? — обидеть змею... с крокодилом? — оскорбить крокодила.
Укус кобры отнимает жизнь... и крокодил быстро избавляет беспечного купальщика от тяготы существования. Гурган оставил ему жизнь. Но разве он поступил лучше крокодила или кобры? Нет, хуже. Жизнь? — что стоит она, если каждый день думать, не лучше ли быть мертвым? Поминутно вспоминать, что мертвые, по крайней мере, не страдают из-за своей слепоты: ведь мертвые не помнят, как это было — видеть!
Сначала казалось — такого нельзя пережить. Ведь это конец, смерть: душа не выдержит, сердце остановится, мозг воспламенится, сгорит, станет золой.
Так нет же. Ничего подобного. Душа не отлетела. Сердце не разорвалось. Глазницы вот ноют по ночам, слезятся... но тоже мало-помалу подживают. И проклятый рассудок ничуть не пошатнулся, не расстроился: скребет себе и скребет... правда, все по одному и тому же месту. Перекладывает камушки. Справа налево... по одному. Потом слева направо — тук-постук.
По-прежнему что угодно можно обдумать, взвесить, размыслить: проклятый разум жует и жует свою вату.
Вот и выходит — что ни сделай с человеком, а он все тянет лямку существования. Зачем? — не скажет. Знает, что существовать бессмысленно, — и бессмысленно существует. Знает, что не нужно это теперь, ни к чему... убежден, что лучше было вовсе не появляться на этом свете, чем терпеть такие муки.
Так нет — живет. Перекладывает камушки. Тук-постук.
Червяк. Таракан.
Не надо думать об этом, не надо. Когда-нибудь его собственное сердце остановится от этих мыслей. От ненависти оно сжимается в комок... дрожит, ноет. Того и гляди лопнет, порвется. Не надо думать об этом.
Господи.
Рука поводыря.
Наверное, прежде тоже хотелось иметь такую руку — чтобы поддерживала, чтобы тянула куда надо.
Только сейчас это понял.
Верно — хотелось, да.
Но прежде не было руки.
Или была?
— Отдохнули?
Помедлив, слепец поднялся. Правая рука держала посох, левая как будто робко искала что-то в воздухе, да, так и не найдя, разочарованно присоединилась к правой. Ага! вот его шаги.
— Сколько тебе лет? — спросил Джафар, невольно вскидывая голову. Он еще не до конца привык говорить, видя перед собой только тьму.
Шеравкан вздрогнул от неожиданности — прежде слепой ничего не спрашивал. Вообще не заговаривал.
— Что? Мне-то?
Да еще и голос подвел — сорвался.
— Тебе, тебе. Сколько мне самому, я знаю.
— Ну, шестнадцать... А что?
— Да ничего, — слепой пожал плечами. — Нельзя спросить?
— Почему, можно, — смутился Шеравкан.
Слепой пожевал губами, как будто хотел что-то добавить, да так и не собрался.
Шеравкан протянул ему конец поясного платка. Тот сжал его в руке и сделал первый шаг. Потом второй. Третий.
Солнце висело низко. Широкую дорогу располосовали сизые тени.
Шеравкану надоело раздражаться, и он невольно все замедлял и замедлял шаг, потому что никаких средств заставить слепого шагать бодрее все равно не было. Устал слепец. Хоть и медленно тащились, а ему и это давалось через силу, — дышал хрипло, лоб над повязкой был мокрым, грязная короткая чалма вокруг куляха норовила размотаться, и он то и дело неловко затыркивал в середину ее свисавший конец.
Почему его не посадили на повозку? — подумал Шеравкан. Сорок фарсахов все-таки. Могли бы, правда, дать хотя бы повозку. А что? — он бы управился с лошадью.
Вообще, как-то странно было все с этим слепцом. С одной стороны — нищий преступник, которому даже повозку взять не на что. Но с другой — сам господин Гурган с надменным и презрительным видом стоял поодаль, когда его выводили из ворот тюрьмы. С надменным и презрительным видом — но стоял! Сам господин Гурган! Каждого ли нищего преступника провожает господин Гурган? Вряд ли, вряд ли. Господин Гурган приближен к эмиру Нуху. Молодой эмир Нух сел на место своего отца, эмира Назра... и говорили, что сам эмир Назр заточен в Кухандизе — Старой крепости. Не то жив, не то уже умер.
Аллах лучше знает.
* * *
Все это время они шли молча.
То ли потому, что сам слепой шагал теперь осторожнее и не вызывал лишнего раздражения поводыря, то ли сам Шеравкан старался не дергать попусту конец платка, за который тот держался, но к той поре, когда они вышли на околицу села, ничего плохого не случилось.
Вечерние дымы уже струились над крышами, путались в листве, таяли. Палец минарета сверху еще золотился, снизу уже розовел.
— Вабкент? — спросил Джафар.
— Вабкент, — хмуро ответил Шеравкан. — Ночевать будем.
Джафар со вздохом оперся о посох, повел носом, принюхиваясь.
— Смешное место этот Вабкент, — рассеянно сказал он. — Славную Бухару знают во всем подлунном мире. Скажи, что ты из одной деревушки близ ее окраины, и все поймут. Но нет — вабкентец никогда в жизни этого не скажет. Ни за что! Куда бы ни заявился, будет упрямо твердить, что приехал из Вабкента — из самого Вабкента! Всех запутает, всем заморочит голову, навлечет на себя раздражение и гнев, схлопочет десяток-другой палок — и только тогда признается, где находится его славная родина. Где же? — в полуфарсахе от такого незначительного местечка, как Бухара.
Хмыкнул и снова потянул носом.
Пахло дымом, пылью, сохнущей травой, навозом, парным молоком.
— Да-а-а! — повторил слепец с таким видом, будто вдохнул ароматы райского сада. — Вот он — Вабкент!
Глава вторая
Хозяин, келья, поэт. Явление каравана
Две желтые собаки, валявшиеся у ворот караван-сарая в золотом свете закатного солнца, подняли головы. Одна села и стала чесаться. Вторая лениво взлаяла и снова уронила голову на лапы.