Я посмотрел на ее глаза и губы, на все ее красивое тело
высокой и уже вполне развившейся девушки, услыхал запах ее духов…
— Болен, — ответил я шутливо, с болью чувствуя все
обаяние ее.
— Чем?
— Жаждой того, чего у меня нет, — сказал я. —
А хочу я многого… Любви, здоровья, крепости духа, денег, деятельности…
К удивлению моему, она, помолчав, быстро и серьезно
ответила:
— Я очень понимаю вас. У меня тоже ничего нет. Только
не нужно говорить об этом…
Я хотел что-то возразить, но удержался и только с радостью
почувствовал, что между нами уже установилась какая-то тонкая связь.
— Ну, а почему же вы думаете, что я гордец и
нелюдим? — спросил я.
— Потому что у вас очень надменный и грустный
взгляд, — сказала Зина. — Мне кажется, что вы никогда никого не
любили и что вы большой эгоист.
Я был задет за живое, но опять сдержал себя и стал говорить
полушутливым тоном:
— Может быть… Кого любить? За что?
— Виновата, — вдруг сказала Зина. — Мне нужно
подойти к тетушке.
И она с приветливой и радостной улыбкой пошла навстречу
старухе, сопровождаемой белокурым и женственным молодым человеком, —
старухе с лошадиным лицом и совиными глазами, которые посмотрели на меня очень
удивленно. Я, как истый пролетарий, опять почувствовал себя лишним и надулся. А
когда Зина вернулась ко мне, начал притворно-лениво и очень некстати глумиться
над жандармским полковником, над любительницей-певицей, пожилой, некрасивой и
сильно декольтированной девушкой, над виолончелистом…
— Посмотрите, — говорил я, — какой он
маленький, плюгавый. Лицо — конфетное, но зато волосы совсем как у Рубинштейна…
— А это кто, не знаете? — продолжал я, все более
раздражаясь и все более желая вовлечь ее в разговор. — Вот тот пожилой
господин с артистической наружностью и лицом алкоголика? Посмотрите, как у него
запухли глаза и как он смотрит всегда — точно сонный, с холодным презрением.
Это настоящий клубный посетитель, и про него непременно говорят, что он —
умница, золотая голова, только спился, опустился и должен всем…
— Это Алексей Алексеевич Бахтин, мой дядя, —
ответила Зина с неловкой улыбкой.
III
Таков был первый вечер. Однако я часто начал бывать у
Соймоновых, и Зина сперва радовалась мне. Мы даже говорили друг другу, что мы —
большие друзья, но что-то мешало нашей дружбе: общее у нас было одно — жажда
жизни, — в остальном мы были чужды друг другу. Это я чувствовал больше
всего, когда у Соймоновых собирались гости. Наши разговоры, — даже
наедине, — не удовлетворяли меня. Наступили апрельские дни, мне хотелось
куда-нибудь за город, в степь… Но она неизменно отвечала:
— Я вовсе не хочу, чтобы мы сделались басней города.
Вот соберемся как-нибудь компанией. Вы ведь все равно знаете, что я только для
вас поеду.
И я ограничивался тем, что провожал ее в лавки или в
народную чайную, где она, в числе других дам-благотворительниц, дежурила по
пятницам. А вечером я один уходил за город, к вокзалу за реку или в городской
сад, где еще не началась летняя ресторанная жизнь.
По вечерам в саду совсем никого не было. Чистый весенний
воздух холодел, в пустынном, еще черном саду казалось, что стоит ясный
октябрьский вечер. Только звезды по-весеннему ласково теплились над вершинами
деревьев и соловьи в чащах пробовали свои голоса. Резко пахло пробивавшейся из земли
травой и самой землею — холодной и влажной… Дома же я до поздней ночи играл у
раскрытого окна на скрипке, и скрипка звонко и жалобно пела в лад с моим
сердцем.
Потом было одно время, когда Зина резко изменилась ко мне. В
средине мая подготовительные управские работы к экстренному собранию не
позволяли мне ходить к Соймоновым. И вот как-то в воскресенье я сидел в своей
комнате и спешил окончить кое-какие статистические выкладки. С самого утра
перепадал теплый, золотой дождик, и обмытая им майская зелень, и самый воздух,
казалось, молодели от него. Гром рокотал то в той, то в другой стороне, но
поминутно, между клубами дымчатых и белых облаков, вздымавшихся по небу, сияла
яркая лазурь и выглядывало жаркое солнце. Я засмотрелся в окно, на голубые лужи
под деревьями, как вдруг мимо окна быстро прошла Зина. С минуту я сидел
неподвижно, изумленный ее появлением, потом схватил шляпу и кинулся на улицу…
Ах, какой это был славный день!
— Мне было грустно без вас, — говорила Зина,
смущенно улыбаясь, — я сама, наконец, решилась идти к вам.
И я в упоении целовал ее душистые руки с колючими перстнями
и не знал, что сказать ей, от счастья…
А потом я не знал, что сказать, от сомнений. Я по целым
ночам обдумывал на тысячи ладов, что может выйти из моего брака с Зиной. «Мы
разные люди, — думал я, — она даже малоинтеллигентна. Наконец, у нее
ничего нет, и куда я возьму ее? В эту комнату?»
И потянулись томительные вечера, которые я неизменно
проводил у Соймоновых… Да и любил ли я ее?
Помню, в один холодный и дождливый вечер мне было особенно
скучно. Зина что-то шила, я перелистывал журнал, нашел чье-то стихотворение:
Укор ли нам неся, прощальный ли привет,
Как дальних волн прибой, осенний ветер стонет…
— Не правда ли, хорошо? — спросил я, прочитав эти
две строки.
— Да, красиво, — ответила Зина.
— А по-моему, — сказал Александр Данилыч, —
все это собачья старость и больше ничего.
Зина звонко расхохоталась…
А тут у Соймоновых почти каждый день начал бывать помощник
присяжного поверенного Богаут, молодой человек, здоровый и жизнерадостный, как
немец, всегда и со всеми любезный и ласковый. Я же стал проводить вечера в
обществе Елены, милой и простой девушки из духовного звания. Мы ели с ней
колбасу, пили чай, слушали у окна музыку военного оркестра, доносившуюся из
сада, и говорили о марксистах и народниках… О чем ином мы могли говорить с ней?
Что-то очень милое было в ее простом, русском лице, что-то трогательное было в
ее открытом взгляде и в том, как она, доставая из кармана юбки роговую
гребеночку, причесывала свои стриженые волосы на косой ряд. Но я уже замечал,
что она мою товарищескую нежность и нашу выдумку говорить на «ты» начинает
принимать за любовь. Я смеялся и над марксистами, и над народниками, говорил,
что я мог бы стать общественным человеком только при исключительных условиях,
например, если бы настали дни настоящего общественного подъема, или если бы я
сам хоть немного был счастлив лично… Она смотрела на меня в такие минуты
пристально, жадно и, увлекаясь страстностью моих слов о личном счастье, о тоске
существования среди поголовного мещанства, говорила задумчиво и убежденно:
— Ты не понимаешь самого себя…
IV
В надежде, что она придет как раз в мое отсутствие, я
отправляюсь в кухмистерскую обедать.