— Да как знаете, — сказала она с дрожью в
голосе. — Дело ваше… Отговаривайте… Бог с вами. Кузьма широко раскрыл
глаза и крикнул:
— Стой, да ты с ума сошла! Разве я тебе зла желаю?
Молодая обернулась и остановилась.
— А разве не зла? — горячо и грубо заговорила она,
краснея и блестя глазами. — Куда ж, по-вашему, мне деваться? Век чужие
пороги обивать? Чужую корку глодать? Бездомной побирушкой шататься? Ай вдовца,
старика искать? Мало я слез-то поглотала?
И голос ее сорвался. Она заплакала и вышла. Вечером Кузьма
убедил ее, что он и не думал расстраивать дела, и она наконец поверила, ласково
и застенчиво усмехнулась.
— Ну, спасибо вам, — сказала она тем милым тоном
каким говорила с Иванушкой.
Но и тут на ресницах ее задрожали слезы — и опять развел
руками Кузьма.
— А теперь-то ты о чем? — сказал он.
И Молодая тихо ответила:
— Да авось и Дениска не радость…
Кошель привез с почты газету почти за полтора месяца. Дни
стояли темные, туманные, и Кузьма с утра до вечера читал, сидя у окна. И,
кончив, ошеломив себя числом новых "террористических актов" и казней,
оцепенел. Косо неслась белая крупа, падая на черную нищую деревушку, на
ухабистые, грязные дороги, на конский навоз, лед и воду; сумеречный туман
скрывал поля…
— Авдотья! — крикнул Кузьма, поднимаясь с
места. — Скажи Кошелю — лошадь в козырьки запречь!
Тихон Ильич был дома. Он сидел за самоваром, в одной
ситцевой косоворотке, смуглый, с белой бородой, с насупленными серыми бровями,
большой и сильный, и заваривал чай.
— А! братуша! — приветливо воскликнул он, не
раздвигая бровей. — Вылез на свет божий? Смотри, не рано ли?
— Уж очень соскучился, брат, — ответил Кузьма,
целуясь с ним.
— Ну, а соскучился, давай греться и балакать…
Расспросив друг друга, нет ли новостей, стали молча пить
чай, потом закурили.
— Очень ты похудел, братуша! — сказал Тихон Ильич,
затягиваясь и исподлобья глядя па Кузьму.
— Похудеешь, — ответил Кузьма тихо. — Ты не
читаешь газет?
Тихон Ильич усмехнулся.
— Брехню-то эту? Нет, бог милует.
— Сколько казней, если бы ты знал!
— Казней? Поделом… Ты не слыхал, что под Ельцом то
было? На хуторе братьев Быковых?.. Помнишь небось, — картавые-то?.. Сидят
эти Быковы, не хуже нас с тобою, этак вечерком, играют в шашки… Вдруг — что
такое? Топот на крыльце, крик: "Отворяй!" И не успели, братец ты мой,
эти самые Быковы глазом моргнуть — вваливается ихний работник, мужачинка на
манер Серого, а за ним — два архаровца какие-то, золоторотцы, короче сказать… И
все с ломами. Подняли ломы да как заорут: "Руки уверх, мать вашу
так!" Быковы, конечно, перепугались не на живот, а на смерть, вскочили,
кричат: "Да что такое?" А мужичишка свое: уверх да уверх!
И Тихон Ильич сумрачно улыбнулся и, задумавшись, смолк:
— Да договаривай же, — сказал Кузьма.
— Да и договаривать-то нечего… Подняли, конечно, руки и
спрашивают: "Да что вам надо-то?" — "Ветчину подавай! Где
ключи у тебя?" — "Да сукин сын! Тебе ли не знать? Да вот они, на
притолке на гвоздике висят…"
— Это с поднятыми-то руками? — перебил Кузьма.
— Конечно, с поднятыми… Ну, да и всыпят им теперь за
эти руки! Удавят, конечно. Они уж в остроге, голубчики…
— Это за ветчину-то удавят?
— Нет, за транду, прости ты, господи, мое
согрешение, — полусердито, полушутливо отозвался Тихон Ильич. — Будет
тебе, ей-богу, ерепениться-то, Балашкина из себя корчить! Пора бросать…
Кузьма потеребил свою серенькую бородку. Измученное, худое
лицо его, скорбные глаза, косо поднятая левая бровь отражались в зеркале, и,
поглядев на себя, он тихо согласился:
— Ерепениться-то? Верно, что пора… давно пора…
И Тихон Ильич перевел разговор на дела. Видимо, он и
задумался-то давеча, среди рассказа, только потому, что вспомнил что-то гораздо
более важное, чем казни, — какое-то дело.
— Вот я уж сказал Дениске, чтобы он как ни можно скорее
кончал эту музыку, — твердо, четко и строго заговорил он, из горсти
подсыпая в чайник чаю. — И прошу тебя, братуша, — прими ты участие в
ней, в музыке-то этой. Мне, понимаешь, неловко. А после того перебирайся сюда.
Гарао, братуша, будет! Раз мы уж порешили раскассировать все вдребезги, сидеть
тебе там без толку нечего, только расходы двойные. И, переехавши, запрягайся со
мной рядом. Свалим с плеч обузу, доберемся, бог даст, до города, — за
ссыпку примемся. Тут, в этой яруге, не развернешься. Отрясем от ног прах
ее, — и хоть в тартарары провались она. Не погибать же в ней! У меня, имей
в вида — сказал он, сдвигая брови, протягивая руки и стискивал кулаки, — у
меня еще не вывернешься, мне еще рано, на печи-то лежать! Черту рога сломлю!
Кузьма слушал, почти со страхом глядя в его остановившиеся,
сумасшедшие глаза, в его косивший рот, хищно чеканивший слова, — слушал и
молчал. Потом спросил:
— Брат, скажи ты мне за ради Христа, какая у тебя
корысть в этой свадьбе? Не пойму, бог свидетель, не пойму. Дениску твоего я
прямо видеть не Могу. Этот новенький типик, новая Русь, почище всех старых
будет. Ты не смотри, что он стыдлив, сентиментален и дурачком
прикидывается, — это такое циничное животное! Рассказывает про меня, что я
с Молодой живу…
— Ну, уж ты ни в чем меры не знаешь, —
нахмуриваясь, перебил Тихон Ильич. — Сам же долбишь: несчастный народ,
несчастный народ! А теперь — животное!
— Да, долблю и буду долбить! — горячо подхватил
Кузьма. — Но у меня ум за разум зашел! Ничего теперь не понимаю: не то
несчастный, не то… Да ты послушай: ведь ты же сам его, Дениску-то, ненавидишь!
Вы оба ненавидите друг друга! Он про тебя иначе и не говорит, как
"живорез, в холку народу въелся", а ты _его_ живорезом ругаешь! Он
нагло хвастается на деревне, что теперь он — кум королю…
— Да знаю я! — опять перебил Тихон Ильич.
— А про Молодую он, знаешь, что говорит? —
продолжал Кузьма, не слушая. — У нее, понимаешь, такой нежный, белый цвет
лица, а он, животное, знаешь, что говорит? "Чисто кафельная,
сволочь!" Да наконец пойми ты одно: ведь он не будет жить в деревне, его,
бродягу, теперь арканом в деревне не удержишь. Какой он хозяин, какой семьянин?
Вчера, слышу, идет по деревне и поет блядским голоском: "Прикрасна, как
андел небесный, как деман коварна и зла…"
— Знаю! — крикнул Тихон Ильич. — Не будет
жить в деревне, ни за что не будет! Ну, и черт с ним! А что он не хозяин, так и
мы с тобой хоррши хозяева! Я, помню, об деле тебе говорю, — в трактире-то,
помнишь? — а ты перепела слушаешь… Да дальше-то, дальше-то что?