– Нет! – крикнула в отчаянии Маркета. – Нет!
Не уходи! Не оставляй меня одну!
– А я восхожу к Пославшему меня, и напишите всё
совершившееся в книгу.
[325]
– Уходит, – застонала Маркета в объятиях пани
Блажены. – Как раз сейчас… В эту минуту… Уходит… Навсегда… Навсегда!
Блажене Поспихаловой показалось, что витраж вдруг треснул
среди большого сияния, и большой свет залили алтарь и пресвитерию. Лопотание
крыльев и шум перьев, как ей казалось, было прямо у нее над головой, поток
воздуха, как ей казалось, вотвот сорвет ей повойник
[326]
с
головы. Это продолжалось только минуту.
– И он ушел, – ксендз закончил проповедь среди
полной тишины. – И встали они, и более уже не видели его.
[327]
По щекам Маркеты сбежали две слезы.
Только две.
Таборитов вытеснили из города, ворота забаррикадировали. Со
стен снова начали стрелять. О том, чтобы нести Самсона не могло быть и речи, но
какие-то чехи принесли большие щиты, заслонили ими раненного и тех, что были
при нем.
– Expectavimus lucem… – сказал вдруг великан. –
Et esse tenebrae…
[328]
– Самсон… – Шарлею слова застряли в горле.
– Случилось то, что должно было случиться… Рейнмар?
– Я здесь, Самсон. Потерпи… Мы занесем тебя…
– Успокойся. Я знаю.
Рейневан вытер глаза.
– Маркета… O luce etterna…
Голос Самсона уже был настолько тих, что они должны были
наклониться над ним, чтобы разобрать слова.
– Напишите, – сказал он вдруг вполне
выразительно. – Напишите все совершившееся в книгу.
Они молчали. Самсон склонил голову набок.
– Consummatum est,
[329]
– прошептал
он.
И это были последние слова, какие он сказал.
И солнце стало черное, как волосяной мешок, а месяц стал,
как кровь. Со всех сторон выглядывали отчаяние и ужас. И упали изваяния богов
истинных и лживых, а с их падением все люди презрели жизнь мира сего.
Распахнулся небесный свод с востока до запада. И стал вдруг
свет, lux perpetua. И вышел из него голос архангела, и услышан он был на самых
низких глубинах.
Dies irae, dies illa…
Confutatis maledictis,
flammis acribus addictis,
voca me cum benedictis…
[330]
Рейневан плакал, не стыдясь слез.
«От Хеба и Кинжварта, скрипел пером старый монах-летописец
из жаганьского монастыря августинцев, возвратилась победоносная Прокопова армия
домой, в феврале месяце, во вторник ante festum sancti Matthie,
[331]
празднуя триумфальный въезд в Прагу. И было что праздновать. Пленники были
взяты знатные, а добычу и трофеи везли на трех тысячах телег, таких тяжелых,
что некоторые десять, двенадцать и даже четырнадцать лошадей должны были
тянуть. А что забрать не смогли, то destruxerunt et concremaverunt, разрушили,
сожгли дотла. В Мейсене, Саксонии и Тюрингии насчитывалось двадцать сожженных
городов и две тысячи сел, которые обезлюдели. В Верхней Франконии не было чего
и считать, там осталась одна большая пустыня.
И говорили потом в Праге и во всей Богемии, что этот въезд
был настолько великолепен, что самые старшие люди не помнят, чтобы когда-нибудь
чехи совершали такой.
И пусть им Бог простит за это».
Рейневана обошло великолепие триумфального парада. В Прагу
он, конечно, въехал, но лежа в телеге, без сознания, сгорая в лихорадке.
Болел он долго.
Глава 20
в которой Рейневан принимает окончательное решение. Ибо, как
пишет апостол Павел во втором послании к коринфянам, древнее прошло, теперь все
новое.
[332]
А lux vitae, свет жизни, ждет тех, кто делает
правильный выбор.
Необычно теплая зима 1429–1430 годов плавно и почти
незаметно перешла в теплую весну. Уже в начале марта небо заполнилось большим
количеством птиц, возвращающихся с юга. Раньше обычного прилетели кряквы,
раньше заклекотали аисты в гнездах на гребнях крыш. Загоготали дикие гуси,
закурлыкали журавли, расчирикался разномастный крылатый народец. В прудах,
запрудах, болотах и рвах зазвучали лягушачьи хоры. Распустились почки ольхи,
покрылись котиками вербы, луга зацвели белым и желтым, ветреницей и калужницей.
Рейневан одиноко ехал по опавскому краю. По тракту, изрытому
колесами и подковами, истоптанному солдатскими сапогами. По следам
двенадцатитысячной полевой армии Табора, которая прошла здесь всего неделю
тому.
Около полудня он услышал звон малого колокола. Он пришпорил
коня, едучи на слух, через минуту увидел на возвышенности деревянную церквушку
со стройной колокольней, нисколько не поврежденной. Без колебаний он развернул
коня в ту сторону. Последние недели многое в нем изменили.
Также и в этом смысле.
Он спешился, но в храм не вошел, хотя колокол с колокольни
продолжао созывать на Angelus. Он только приблизился ко входу, за три шага к
нему упал на колени. «Ютта, – подумал он. – Ютта».
Agnus Dei qui tollit peccata mundi.
[333]
Requiem aeternam dona ei, et lux perpetua luceat ei.
In memoria aeterna erit iusta ab auditione mala non timebit.
[334]
«Боже, я падаю и не могу идти дальше. Я парализован и
неспособен встать. Исцели меня и подними меня во имя Твоего милосердия. Пошли
мне милость мира. А ей дай вечный покой.