Я осмотрел опустевшую квартиру Смита, и мне она понравилась.
Я оставил ее за собою. Главное, была большая комната, хоть и очень низкая, так
что мне в первое время все казалось, что я задену потолок головою. Впрочем, я
скоро привык. За шесть рублей в месяц и нельзя было достать лучше. Особняк
соблазнял меня; оставалось только похлопотать насчет прислуги, так как
совершенно без прислуги нельзя было жить. Дворник на первое время обещался
приходить хоть по разу в день, прислужить мне в каком-нибудь крайнем случае. «А
кто знает, – думал я, – может быть, кто-нибудь и наведается о старике!»
Впрочем, прошло уже пять дней, как он умер, а еще никто не приходил.
Глава II
В то время, именно год назад, я еще сотрудничал по журналам,
писал статейки и твердо верил, что мне удастся написать какую-нибудь большую,
хорошую вещь. Я сидел тогда за большим романом; но дело все-таки кончилось тем,
что я – вот засел теперь в больнице и, кажется, скоро умру. А коли скоро умру,
то к чему бы, кажется, и писать записки?
Вспоминается мне невольно и беспрерывно весь этот тяжелый,
последний год моей жизни. Хочу теперь все записать, и, если б я не изобрел себе
этого занятия, мне кажется, я бы умер с тоски. Все эти прошедшие впечатления
волнуют иногда меня до боли, до муки. Под пером они примут характер более
успокоительный, более стройный; менее будут походить на бред, на кошмар. Так
мне кажется. Один механизм письма чего стоит: он успокоит, расхолодит,
расшевелит во мне прежние авторские привычки, обратит мои воспоминания и
больные мечты в дело, в занятие... Да, я хорошо выдумал. К тому ж и наследство
фельдшеру; хоть окна облепит моими записками, когда будет зимние рамы
вставлять.
Но, впрочем, я начал мой рассказ, неизвестно почему, из
средины. Коли уж все записывать, то надо начинать сначала. Ну, и начнем
сначала. Впрочем, не велика будет моя автобиография.
Родился я не здесь, а далеко отсюда, в -ской губернии.
Должно полагать, что родители мои были хорошие люди, но оставили меня сиротой
еще в детстве, и вырос я в доме Николая Сергеича Ихменева, мелкопоместного
помещика, который принял меня из жалости. Детей у него была одна только дочь,
Наташа, ребенок тремя годами моложе меня. Мы росли с ней как брат с сестрой. О
мое милое детство! Как глупо тосковать и жалеть о тебе на двадцать пятом году
жизни и, умирая, вспомянуть только об одном тебе с восторгом и благодарностию!
Тогда на небе было такое ясное, такое непетербургское солнце и так резво,
весело бились наши маленькие сердца. Тогда кругом были поля и леса, а не груда
мертвых камней, как теперь. Что за чудный был сад и парк в Васильевском, где
Николай Сергеич был управляющим; в этот сад мы с Наташей ходили гулять, а за
садом был большой, сырой лес, где мы, дети, оба раз заблудились... Золотое,
прекрасное время! Жизнь сказывалась впервые, таинственно и заманчиво, и так
сладко было знакомиться с нею. Тогда за каждым кустом, за каждым деревом как
будто еще кто-то жил, для нас таинственный и неведомый; сказочный мир сливался
с действительным; и, когда, бывало, в глубоких долинах густел вечерний пар и
седыми извилистыми космами цеплялся за кустарник, лепившийся по каменистым
ребрам нашего большого оврага, мы с Наташей, на берегу, держась за руки, с
боязливым любопытством заглядывали вглубь и ждали, что вот-вот выйдет
кто-нибудь к нам или откликнется из тумана с овражьего дна и нянины сказки
окажутся настоящей, законной правдой. Раз потом, уже долго спустя, я как-то
напомнил Наташе, как достали нам тогда однажды «Детское чтение», как мы тотчас
же убежали в сад, к пруду, где стояла под старым густым кленом наша любимая
зеленая скамейка, уселись там и начали читать «Альфонса и Далинду» – волшебную
повесть. Еще и теперь я не могу вспомнить эту повесть без какого-то странного
сердечного движения, и когда я, год тому назад, припомнил Наташе две первые
строчки: «Альфонс, герой моей повести, родился в Португалии; дон Рамир, его
отец» и т. д., я чуть не заплакал. Должно быть, это вышло ужасно глупо, и
потому-то, вероятно, Наташа так странно улыбнулась тогда моему восторгу.
Впрочем, тотчас же спохватилась (я помню это) и для моего утешения сама
принялась вспоминать про старое. Слово за словом и сама расчувствовалась.
Славный был этот вечер; мы все перебрали: и то, когда меня отсылали в
губернский город в пансион, – господи, как она тогда плакала! – и нашу
последнюю разлуку, когда я уже навсегда расставался с Васильевским. Я уже
кончил тогда с моим пансионом и отправлялся в Петербург готовиться в
университет. Мне было тогда семнадцать лет, ей пятнадцатый. Наташа говорит, что
я был тогда такой нескладный, такой долговязый и что на меня без смеху смотреть
нельзя было. В минуту прощанья я отвел ее в сторону, чтоб сказать ей что-то
ужасно важное; но язык мой как-то вдруг онемел и завяз. Она припоминает, что я
был в большом волнении. Разумеется, наш разговор не клеился. Я не знал, что
сказать, а она, пожалуй, и не поняла бы меня. Я только горько заплакал, да так
и уехал, ничего не сказавши. Мы свиделись уже долго спустя, в Петербурге. Это
было года два тому назад. Старик Ихменев приехал сюда хлопотать по своей тяжбе,
а я только что выскочил тогда в литераторы.
Глава III
Николай Сергеич Ихменев происходил из хорошей фамилии, но
давно уже обедневшей. Впрочем, после родителей ему досталось полтораста душ
хорошего имения. Лет двадцати от роду он распорядился поступить в гусары. Все
шло хорошо; но на шестом году его службы случилось ему в один несчастный вечер
проиграть все свое состояние. Он не спал всю ночь. На следующий вечер он снова
явился к карточному столу и поставил на карту свою лошадь – последнее, что у
него осталось. Карта взяла, за ней другая, третья, и через полчаса он отыграл
одну из деревень своих, сельцо Ихменевку, в котором числилось пятьдесят душ по
последней ревизии. Он забастовал и на другой же день подал в отставку. Сто душ
погибло безвозвратно. Через два месяца он был уволен поручиком и отправился в
свое сельцо. Никогда в жизни он не говорил потом о своем проигрыше и, несмотря
на известное свое добродушие, непременно бы рассорился с тем, кто бы решился
ему об этом напомнить. В деревне он прилежно занялся хозяйством и, тридцати
пяти лет от роду, женился на бедной дворяночке, Анне Андреевне Шумиловой,
совершенной бесприданнице, но получившей образование в губернском благородном
пансионе у эмигрантки Мон-Ревеш, чем Анна Андреевна гордилась всю жизнь, хотя
никто никогда не мог догадаться: в чем именно состояло это образование.
Хозяином сделался Николай Сергеич превосходным. У него учились хозяйству
соседи-помещики. Прошло несколько лет, как вдруг в соседнее имение, село
Васильевское, в котором считалось девятьсот душ, приехал из Петербурга помещик,
князь Петр Александрович Валковский. Его приезд произвел во всем околодке
довольно сильное впечатление. Князь был еще молодой человек, хотя и не первой
молодости, имел немалый чин, значительные связи, был красив собою, имел
состояние и, наконец, был вдовец, что особенно было интересно для дам и девиц
всего уезда. Рассказывали о блестящем приеме, сделанном ему в губернском городе
губернатором, которому он приходился как-то сродни; о том, как все губернские
дамы «сошли с ума от его любезностей», и проч., и проч. Одним словом, это был
один из блестящих представителей высшего петербургского общества, которые редко
появляются в губерниях и, появляясь, производят чрезвычайный эффект. Князь,
однакоже, был не из любезных, особенно с теми, в ком не нуждался и кого считал
хоть немного ниже себя. С своими соседями по имению он не заблагорассудил
познакомиться, чем тотчас же нажил себе много врагов. И потому все чрезвычайно
удивились, когда вдруг ему вздумалось сделать визит к Николаю Сергеичу. Правда,
что Николай Сергеич был одним из самых ближайших его соседей. В доме Ихменевых
князь произвел сильное впечатление. Он тотчас же очаровал их обоих; особенно в
восторге от него была Анна Андреевна. Немного спустя он был уже у них
совершенно запросто, ездил каждый день, приглашал их к себе, острил,
рассказывал анекдоты, играл на скверном их фортепьяно, пел. Ихменевы не могли
надивиться: как можно было про такого дорогого, милейшего человека говорить,
что он гордый, спесивый, сухой эгоист, о чем в один голос кричали все соседи?
Надобно думать, чтоб князю действительно понравился Николай Сергеич, человек
простой, прямой, бескорыстный, благородный. Впрочем, вскоре все объяснилось.
Князь приехал в Васильевское, чтоб прогнать своего управляющего, одного
блудного немца, человека амбиционного, агронома, одаренного почтенной сединой,
очками и горбатым носом, но, при всех этих преимуществах, кравшего без стыда и цензуры
и сверх того замучившего нескольких мужиков. Иван Карлович был наконец пойман и
уличен на деле, очень обиделся, много говорил про немецкую честность; но,
несмотря на все это, был прогнан и даже с некоторым бесславием. Князю нужен был
управитель, и выбор его пал на Николая Сергеича, отличнейшего хозяина и
честнейшего человека, в чем, конечно, не могло быть и малейшего сомнения.
Кажется, князю очень хотелось, чтоб Николай Сергеич сам предложил себя в
управляющие; но этого не случилось, и князь в одно прекрасное утро сделал
предложение сам, в форме самой дружеской и покорнейшей просьбы. Ихменев сначала
отказывался; но значительное жалованье соблазнило Анну Андреевну, а удвоенные
любезности просителя рассеяли и все остальные недоумения. Князь достиг своей
цели. Надо думать, что он был большим знатоком людей. В короткое время своего
знакомства с Ихменевым он совершенно узнал, с кем имеет дело, и понял, что
Ихменева надо очаровать дружеским, сердечным образом, надобно привлечь к себе
его сердце, и что без этого деньги не много сделают. Ему же нужен был такой
управляющий, которому он мог бы слепо и навсегда довериться, чтоб уж и не
заезжать никогда в Васильевское, как и действительно он рассчитывал.
Очарование, которое он произвел в Ихменеве, было так сильно, что тот искренно
поверил в его дружбу. Николай Сергеич был один из тех добрейших и
наивно-романтических людей, которые так хороши у нас на Руси, что бы ни
говорили о них, и которые, если уж полюбят кого (иногда бог знает за что), то
отдаются ему всей душой, простирая иногда свою привязанность до комического.