– Азорка, Азорка! – прошамкал он дрожащим, старческим
голосом, – Азорка!
Азорка не пошевельнулся.
– Азорка, Азорка! – тоскливо повторял старик и пошевелил
собаку палкой, но та оставалась в прежнем положении.
Палка выпала из рук его. Он нагнулся, стал на оба колена и
обеими руками приподнял морду Азорки. Бедный Азорка! Он был мертв. Он умер
неслышно, у ног своего господина, может быть от старости, а может быть и от
голода. Старик с минуту глядел на него, как пораженный, как будто не понимая,
что Азорка уже умер; потом тихо склонился к бывшему слуге и другу и прижал свое
бледное лицо к его мертвой морде. Прошла минута молчанья. Все мы были
тронуты... Наконец бедняк приподнялся. Он был очень бледен и дрожал, как в
лихорадочном ознобе.
– Можно шушель сделать, – заговорил сострадательный Миллер,
желая хоть чем-нибудь утешить старика. (Шушель означало чучелу.) – Можно кароши
сделать шушель; Федор Карлович Кригер отлично сделает шушель; Федор Карлович
Кригер велики мастер сделать шушель, – твердил Миллер, подняв с земли палку и
подавая ее старику.
– Да, я отлично сделает шушель, – скромно подхватил сам гер
Кригер, выступая на первый план. Это был длинный, худощавый и добродетельный
немец с рыжими клочковатыми волосами и очками на горбатом носу.
– Федор Карлович Кригер имеет велики талент, чтоб сделать
всяки превосходны шушель, – прибавил Миллер, начиная приходить в восторг от
своей идеи.
– Да, я имею велики талент, чтоб сделать всяки превосходны
шушель, – снова подтвердил гер Кригер, – и я вам даром сделайт из ваша собачка
шушель, – прибавил он в припадке великодушного самоотвержения.
– Нет, я вам заплатит за то, что ви сделайт шушель! –
неистово вскричал Адам Иваныч Шульц, вдвое раскрасневшийся, в свою очередь
сгорая великодушием и невинно считая себя причиною всех несчастий.
Старик слушал все это, видимо не понимая и по-прежнему дрожа
всем телом.
– Погодитт! Выпейте одну рюмку кароши коньяк! – вскричал
Миллер, видя, что загадочный гость порывается уйти.
Подали коньяк. Старик машинально взял рюмку, но руки его
тряслись, и, прежде чем он донес ее к губам, он расплескал половину и, не выпив
ни капли, поставил ее обратно на поднос.
Затем, улыбнувшись какой-то странной, совершенно не
подходящей к делу улыбкой, ускоренным, неровным шагом вышел из кондитерской,
оставив на месте Азорку. Все стояли в изумлении; послышались восклицания.
– Швернот! вас-фюр-эйне-гешихте
[4]
! – говорили немцы,
выпуча глаза друг на друга.
А я бросился вслед за стариком. В нескольких шагах от
кондитерской, поворотя от нее направо, есть переулок, узкий и темный,
обставленный огромными домами. Что-то подтолкнуло меня, что старик непременно
повернул сюда. Тут второй дом направо строился и весь был обставлен лесами.
Забор, окружавший дом, выходил чуть не на средину переулка, к забору была
прилажена деревянная настилка для проходящих. В темном углу, составленном
забором и домом, я нашел старика. Он сидел на приступке деревянного тротуара и
обеими руками, опершись локтями на колена, поддерживал свою голову. Я сел подле
него.
– Послушайте, – сказал я, почти не зная, с чего и начать, –
не горюйте об Азорке. Пойдемте, я вас отвезу домой. Успокойтесь. Я сейчас схожу
за извозчиком. Где вы живете?
Старик не отвечал. Я не знал, на что решиться. Прохожих не
было. Вдруг он начал хватать меня за руку.
– Душно! – проговорил он хриплым, едва слышным голосом, –
душно!
– Пойдемте к вам домой! – вскричал я, приподымаясь и
насильно приподымая его, – вы выпьете чаю и ляжете в постель... Я сейчас
приведу извозчика. Я позову доктора... мне знаком один доктор...
Я не помню, что я еще говорил ему. Он было хотел
приподняться, но, поднявшись немного, опять упал на землю и опять начал что-то
бормотать тем же хриплым, удушливым голосом.
Я нагнулся к нему еще ближе и слушал.
– На Васильевском острове, – хрипел старик, – в Шестой
линии... в Ше-стой ли-нии...
Он замолчал.
– Вы живете на Васильевском? Но вы не туда пошли; это будет
налево, а не направо. Я вас сейчас довезу...
Старик не двигался. Я взял его за руку; рука упала, как
мертвая. Я взглянул ему в лицо, дотронулся до него – он был уже мертвый. Мне
казалось, что все это происходит во сне.
Это приключение стоило мне больших хлопот, в продолжение
которых прошла сама собою моя лихорадка. Квартиру старика отыскали. Он,
однакоже, жил не на Васильевском острову, а в двух шагах от того места, где
умер, в доме Клугена, под самою кровлею, в пятом этаже, в отдельной квартире,
состоящей из одной маленькой прихожей и одной большой, очень низкой комнаты с
тремя щелями наподобие окон. Жил он ужасно бедно. Мебели было всего стол, два
стула и старый-старый диван, твердый, как камень, и из которого со всех сторон
высовывалась мочала; да и то оказалось хозяйское. Печь, по-видимому, уже давно
не топилась; свечей тоже не отыскалось. Я серьезно теперь думаю, что старик
выдумал ходить к Миллеру единственно для того, чтоб посидеть при свечах и погреться.
На столе стояла пустая глиняная кружка и лежала старая, черствая корка хлеба.
Денег не нашлось ни копейки. Даже не было другой перемены белья, чтоб
похоронить его; кто-то дал уж свою рубашку. Ясно, что он не мог жить таким
образом, совершенно один, и, верно, кто-нибудь, хоть изредка, навещал его. В
столе отыскался его паспорт. Покойник был из иностранцев, но русский подданный,
Иеремия Смит, машинист, семидесяти восьми лет от роду. На столе лежали две
книги: краткая география и Новый завет в русском переводе, исчерченный
карандашом на полях и с отметками ногтем. Книги эти я приобрел себе. Спрашивали
жильцов, хозяина дома, – никто об нем почти ничего не знал. Жильцов в этом доме
множество, почти всё мастеровые и немки, содержательницы квартир со столом и
прислугою. Управляющий домом, из благородных, тоже немного мог сказать о бывшем
своем постояльце, кроме разве того, что квартира ходила по шести рублей в
месяц, что покойник жил в ней четыре месяца, но за два последних месяца не
заплатил ни копейки, так что приходилось его сгонять с квартиры. Спрашивали: не
ходил ли к нему кто-нибудь? Но никто не мог дать об этом удовлетворительного
ответа. Дом большой: мало ли людей ходит в такой Ноев ковчег, всех не
запомнишь. Дворник, служивший в этом доме лет пять и, вероятно, могший хоть
что-нибудь разъяснить, ушел две недели перед этим к себе на родину, на побывку,
оставив вместо себя своего племянника, молодого парня, еще не узнавшего лично и
половины жильцов. Не знаю наверно, чем именно кончились тогда все эти справки,
но, наконец, старика похоронили. В эти дни между другими хлопотами я ходил на
Васильевский остров, в Шестую линию, и только придя туда, усмехнулся сам над
собою: что мог я увидать в Шестой линии, кроме ряда обыкновенных домов? «Но
зачем же, – думал я, – старик, умирая, говорил про Шестую линию и про
Васильевский остров? Не в бреду ли?»