– Да-с, мы-то с умом говорили-с, – подхватил Ежевикин,
увиваясь около Фомы Фомича. – Ума-то у нас так немножко-с, занимать приходится,
разве-разве что на два министерства хватит, а нет, так мы и с третьим
управимся, – вот как у нас!
– Ну, значит, опять соврал! – заключил дядя и улыбнулся
своей добродушной улыбкою.
– По крайней мере, сознаетесь, – заметил Фома.
– Ничего, ничего, Фома, я не сержусь. Я знаю, что ты, как
друг, меня останавливаешь, как родной брат. Это я сам позволил тебе, даже
просил об этом! Это дельно, дельно! Это для моей же пользы! Благодарю и
воспользуюсь!
Терпение мое истощалось. Все, что я до сих пор по слухам
знал о Фоме Фомиче, казалось мне несколько преувеличенным. Теперь же, когда я
увидел все сам, на деле, изумлению моему не было пределов. Я не верил себе; я
понять не мог такой дерзости, такого нахального самовластия, с одной стороны, и
такого добровольного рабства, такого легковерного добродушия – с другой.
Впрочем, даже и дядя был смущен такою дерзостью. Это было видно… Я горел
желанием как-нибудь связаться с Фомой, сразиться с ним, как-нибудь нагрубить
ему поазартнее, – а там что бы ни было! Эта мысль одушевила меня. Я искал
случая и в ожидании совершенно обломал поля моей шляпы. Но случай не
представлялся: Фома решительно не хотел замечать меня.
– Правду, правду ты говоришь, Фома, – продолжал дядя, всеми
силами стараясь понравиться и хоть чем-нибудь замять неприятность предыдущего
разговора. – Это ты правду режешь, Фома, благодарю. Надо знать дело, а потом уж
и рассуждать о нем. Каюсь! Я уже не раз бывал в таком положении. Представь
себе, Сергей, я один раз даже экзаменовал… Вы смеетесь! Ну вот, подите!
Ей-богу, экзаменовал, да и только. Пригласили меня в одно заведение на экзамен,
да и посадили вместе с экзаменаторами, так, для почету, лишнее место было. Так
я, признаюсь тебе, даже струсил, страх какой-то напал: решительно ни одной
науки не знаю! Что делать! Вот-вот, думаю, самого к доске потянут! Ну, а потом
– ничего, обошлось; даже сам вопросы задавал, спросил: кто был Ной? Вообще
превосходно отвечали; потом завтракали и за процветание пили шампанское.
Отличное заведение!
Фома Фомичи и Обноскин покатились со смеху.
– Да я и сам потом смеялся, – крикнул дядя, смеясь
добродушнейшим образом и радуясь, что все развеселились. – Нет, Фома, уж куда
ни шло! распотешу я вас всех, расскажу, как я один раз срезался… Вообрази,
Сергей, стояли мы в Красногорске…
– Позвольте вас спросить, полковник: долго вы будете
рассказывать вашу историю? – перебил Фома.
– Ах, Фома! да ведь это чудеснейшая история; просто лопнуть
со смеху можно. Ты только послушай: это хорошо, ей-богу хорошо. Я расскажу, как
я срезался.
– Я всегда с удовольствием слушаю ваши истории, когда они в
этом роде,
– проговорил Обноскин, зевая.
– Нечего делать, приходится слушать, – решил Фома.
– Да ведь, ей-богу же, будет хорошо, Фома. Я хочу
рассказать, как я один раз срезался, Анфиса Петровна. Послушай и ты, Сергей:
это поучительно даже. Стояли мы в Красногорске ( начал дядя, сияя от
удовольствия, скороговоркой и торопясь, с бесчисленными вводными предложениями,
что было с ним всегда, когда он начинал что-нибудь рассказывать для
удовольствия публики). Только что пришли, в тот же вечер отправляюсь в
спектакль. Превосходнейшая актриса была Куропаткина; потом еще с
штаб-ротмистром Зверковым бежала и пьесы не доиграла: так занавес и опустили …
То есть бестия был этот Зверков, и попить и в картины заняться, и не то чтобы
пьяница, а так, готов с товарищами разделить минуту. Но как запьет настоящим
образом, так уж тут все забыл: где живет, в каком государстве, как самого
зовут? – словом, решительно все; но в сущности превосходнейший малый … Ну-с,
сижу я в театре. В антракте встаю и сталкиваюсь с прежним товарищем,
Корноуховым … Я вам скажу, единственный малый. Лет, правда, шесть мы уж не
видались. Ну, был в кампании, увешан крестами; теперь, слышал недавно, – уже
действительный статский; в статскую службу перешел, до больших чинов дослужился
… Ну, разумеется, обрадовались. То да се. А рядом с нами в ложе сидят три дамы;
та, которая слева, рожа, каких свет не производил … После узнал:
превосходнейшая женщина, мать семейства, осчастливила мужа … Ну-с, вот я, как
дурак, и бряк Корноухову: «Скажи, брат, не знаешь ли, что это за чучело
выехала?» – «Которая это?» – «Да эта». – «Да это моя двоюродная сестра». Тьфу,
черт! Судите о моем положении! Я, чтоб поправиться: «Да нет, говорю, не эта. Эк
у тебя глаза! Вот та, которая оттуда сидит: кто эта?» – «Это моя сестра». Тьфу
ты пропасть! А сестра его, как нарочно, розанчик-розанчиком, премилушка; так
разодета: брошки, перчаточки, браслетики, – словом сказать, сидит херувимчиком;
после вышла замуж за превосходнейшего человека, Пыхтина; она с ним бежала,
обвенчались без спросу; ну, а теперь все это как следует: и богато живут; отцы
не нарадуются! … Ну-с, вот. «Да нет! – кричу, а сам не знаю, куда провалиться,
– не эта!» – «Вот в середине-то которая?» – «Да, в середине». – «Ну, брат, это
жена моя» … Между нами: объедение, а не дамочка! то есть так бы и проглотил ее
всю целиком от удовольствия … «Ну, говорю, видал ты когда-нибудь дурака? Так
вот он перед тобой, и голова его тут же: руби, не жалей!» Смеется. После
спектакля меня познакомил и, должно быть, рассказал, проказник. Что-то очень
смеялись! И, признаюсь, никогда еще так весело не проводил время. Так вот как
иногда, брат Фома, можно срезаться! Ха-ха-ха-ха!
Но напрасно смеялся бедный дядя; тщетно обводил он кругом
свой веселый и добрый взгляд: мертвое молчание было ответом на его веселую
историю. Фома Фомич сидел в мрачном безмолвии, а за ним и все; только Обноскин
слегка улыбался, предвидя гонку, которую зададут дяде. Дядя сконфузился и
покраснел. Того-то и желалось Фоме.
– Кончили ль вы? – спросил он наконец с важностью, обращаясь
к сконфуженному рассказчику.
– Кончил, Фома.
– И рады?
– То есть как это рад, Фома? – с тоскою отвечал бедный дядя.
– Легче ли вам теперь? Довольны ли вы, что расстроили
приятную литературную беседу друзей, прервав их и тем удовлетворив мелкое свое
самолюбие?
– Да полно же, Фома! Я вас же всех хотел развеселить, а ты …
– Развеселить? – вскричал Фома, вдруг необыкновенно
разгорячась, – но вы способны навести уныние, а не развеселить. Развеселить! Но
знаете ли, что ваша история была почти безнравственна? Я уже не говорю:
неприлична, – это само собой … Вы объявили сейчас, с редкою грубостью чувств,
что смеялись над невинностью, над благородной дворянкой, оттого только, что она
не имела чести вам понравиться. И нас же, нас хотели заставить смеяться, то
есть поддакивать вам, поддакивать грубому и неприличному поступку, и все потому
только, что вы хозяин этого дома! Воля ваша, полковник, вы можете сыскать себе
прихлебателей, лизоблюдов, партнеров, можете даже их выписывать из дальних
стран и тем усиливать свою свиту, в ущерб прямодушию и откровенному
благородству души; но никогда Фома Опискин не будет ни льстецом, ни лизоблюдом,
ни прихлебателем вашим! В чем другом, а уж в этом я вас заверяю!..