Ложась спать, Фалалей со слезами молил об этом бога и долго
думал, как бы сделать так, чтоб не видеть проклятого белого быка. Но надежды
человеческие обманчивы. Проснувшись на другое утро, он с ужасом вспомнил, что
опять всю ночь ему снилось про ненавистного белого быка и не приснилось ни
одной дамы, гуляющей в прекрасном саду. В этот раз последствия были особенные.
Фома Фомич объявил решительно, что не верит возможности подобного случая,
возможности подобного повторения сна, а что Фалалей нарочно подучен кем-нибудь
из домашних, а может быть, и самим полковником, чтоб сделать в пику Фоме
Фомичу. Много было крику, упреков и слез. Генеральша к вечеру захворала; весь
дом повесил нос. Оставалась еще слабая надежда, что Фалалей в следующую, то
есть в третью ночь, непременно увидит что-нибудь из высшего общества. Каково же
было всеобщее негодование, когда целую неделю сряду, каждую божию ночь, Фалалей
постоянно видел белого быка, и одного только белого быка! О высшем обществе
нечего было и думать.
Но всего интереснее было то, что Фалалей никак не мог
догадаться солгать: просто – сказать, что видел не белого быка, а хоть,
например, карету, наполненную дамами и Фомой Фомичом; тем более что солгать, в
таком крайнем случае, было даже не так и грешно. Но Фалалей был до того
правдив, что решительно не умел солгать, если б даже и захотел. Об этом даже и
не намекали ему. Все знали, что он изменит себе в первое же мгновение и что
Фома Фомич тотчас же поймает его во лжи. Что было делать? Положение дяди
становилось невыносимым. Фалалей был решительно неисправим. Бедный мальчик даже
стал худеть от тоски. Ключница Маланья утверждала, что его испортили, и
спрыснула его с уголька водою. В этой полезной операции участвовала и
сердобольная Прасковья Ильинична. Но даже и это не помогло. Ничто не помогало!
– Да пусто б его взяло, треклятого! – рассказывал Фалалей, –
каждую ночь снится! каждый раз с вечера молюсь: «Сон не снись про белого быка,
сон не снись про белого быка!» А он тут как тут, проклятый, стоит передо мной,
большой, с рогами, тупогубый такой, у-у-у!
Дядя был в отчаянии, Но, к счастью, Фома Фомич вдруг как
будто забыл про белого быка. Конечно, никто не верил, что Фома Фомич может
забыть о таком важном обстоятельстве. Все со страхом полагали, что он
приберегает белого быка про запас и обнаружит его при первом удобном случае.
Впоследствии оказалось, что Фоме Фомичу в это время было не до белого быка: у
него случились другие дела, другие заботы; другие замыслы созревали в полезной
и многодумной его голове. Вот почему он и дал спокойно вздохнуть Фалалею.
Вместе с Фалалеем и все отдохнули. Парень повеселел, даже стал забывать о
прошедшем; даже белый бык начал появляться реже и реже, хотя все еще напоминал
иногда о своем фантастическом существовании. Словом, все бы пошло хорошо, если
б не было на свете комаринского.
Надобно заметить, что Фалалей отлично плясать; это было его
главная способность, даже нечто вроде призвания; он плясал с энергией, с
неистощимой веселостью, но особенно любит он комаринского мужика. Не то чтоб
ему уж так очень нравились легкомысленные и во всяком случае необъяснимые
поступки этого ветреного мужика – нет, ему нравилось плясать комаринского
единственно потому, что слушать комаринского и не плясать под эту музыку было
для него решительно невозможно. Иногда, по вечерам, два-три лакея, кучера,
садовник, игравший на скрипке, и даже несколько дворовых дам собирались в
кружок, где-нибудь на самой задней площадке барской усадьбы, подальше от Фомы
Фомича; начинались музыка, танцы и под конец торжественно вступал в свои права
и комаринский. Оркестр составляли две балалайки, гитара, скрипка и бубен, с
которым отлично управлялся форейтор Митюшка. Надо было посмотреть, что делалось
тогда с Фалалеем: он плясал до забвенья самого себя, до истощения последних
сил, поощряемый криками и смехом публики; он взвизгивал, кричал, хохотал,
хлопал в ладоши; он плясал, как будто увлекаемый постороннею, непостижимою
силою, с которой не мог совладать и упрямо силился догнать все более и более
учащаемый темп удалого мотива, выбивая по земле каблуками. Это были минуты
истинного его наслаждения; и все бы это шло хорошо и весело, если б слух о
комаринском не достиг наконец Фомы Фомича.
Фома Фомич обмер и тотчас же послал за полковником.
– Я хотел от вас только об одном узнать, полковник, – начал
Фома, – совершенно ли вы поклялись погубить этого несчастного идиота или не
совершенно? В первом случае я тотчас же отстраняюсь; если же не совершенно, то
я …
– Да что такое? что случилось? – вскричал испуганный дядя.
– Как что случилось? Да знаете ли вы, что он пляшет
комаринского?
– Ну … ну что ж?
– Как ну что ж? – взвизгнул Фома. – И говорите это вы – вы,
их барин и даже, в некотором смысле, отец! Да имеете ли вы после этого здравое
понятие о том, что такое комаринский? Знаете ли вы, что эта песня изображает
одного отвратительного мужика, покусившегося на самый безнравственный поступок
в пьяном виде? Знаете ли, на что посягнул этот развратный холоп? Он попрал
самые драгоценные узы и, так сказать, притоптал их своими мужичьими сапожищами,
привыкшими попирать только пол кабака! Да понимаете ли, что вы оскорбили меня
благороднейшие чувства мои своим ответом? Понимаете ли, что вы лично оскорбили
меня своим ответом? Понимаете ли вы это иль нет?
– Но, Фома … Да ведь это только песня, Фома …
– Как только песня! И вы не постыдились мне признаться, что
знаете эту песню – вы, член благородного общества, отец благонравных и невинных
детей и, вдобавок, полковник! Только песня! Но я уверен, что эта песня взята с
истинного события! Только песня! Но какой же порядочный человек может, не
сгорев от стыда, признаться, что знает эту песню, что слышал хоть когда-нибудь
эту песню? какой, какой?
– Ну, да вот ты же знаешь, Фома, коли спрашиваешь, – отвечал
в простоте души сконфуженный дядя.
– Как! я знаю? я… я… то есть я!.. Обидели! – вскричал вдруг
Фома, срываясь со стула и захлебываясь от злости. Он никак не ожидал такого
оглушительного ответа.
Не стану описывать гнев Фомы Фомича. Полковник с бесславием
прогнан был с глаз блюстителя нравственности за неприличие и ненаходчивость
своего ответа. Но с тех пор Фома Фомич дал себе клятву: поймать на месте
преступления Фалалея, танцующего комаринского. По вечерам, когда все полагали,
что он чем-нибудь занят, он нарочно выходил потихоньку в сад, обходил огороды и
забивался в коноплю, откуда издали видна была площадка, на которой происходили
танцы. Он сторожил бедного Фалалея, как охотник птичку, с наслаждением
представляя себе, какой трезвон задаст он в случае успеха всему дому и в
особенности полковнику. Наконец неусыпные труды его увенчались успехом: он
застал комаринского! Понятно после этого, отчего дядя рвал на себе волосы,
когда увидел плачущего Фалалея и услышал, что Видоплясов возвестил Фому Фомича,
так неожиданно и в такую хлопотливую минуту представшего перед нами своею
собственною особою.
VII
Фома Фомич
Я с напряженным любопытством рассматривал этого господина.
Гаврила справедливо назвал его плюгавеньким человечком. Фома был мал ростом,
белобрысый и с проседью, с горбатым носом и с мелкими морщинками по всему лицу.
На подбородке его была большая бородавка. Лет ему было под пятьдесят. Он вошел
тихо, мерными шагами, опустив глаза вниз. Но самая нахальная самоуверенность
изображалась в его лице и во всей его педантской фигурке. К удивлению моему, он
явился в шлафроке, правда, иностранного покроя, но все-таки шлафроке и,
вдобавок, в туфлях. Воротничок его рубашки, не подвязанный галстухом, был
отложен a l'enfant; это придавало Фоме Фомичу чрезвычайно глупый вид. Он
подошел к незанятому креслу, придвинул его к столу и сел, не сказав никому ни
слова. Мгновенно исчезли вся суматоха, все волнение, бывшие за минуту назад.
Все притихло так, что можно было расслышать пролетевшую муху. Генеральша
присмирела, как агнец. Все подобострастие этой бедной идиотки перед Фомой Фомичом
выступило теперь наружу. Она не нагляделась на свое не'щечко, впилась в него
глазами. Девица Перепелицына, осклабляясь, потирала свои ручки, а бедная
Прасковья Ильинична заметно дрожала от страха. Дядя немедленно захлопотал.