— Аркашка, пойдем ко мне! Мы просидим вечер и выпьем еще
одну бутылку, а Альфонсина споет с гитарой.
— Нет, не пойду. Слушай, Ламберт, у меня есть «идея». Если
не удастся и не женюсь, то я уйду в идею; а у тебя нет идеи.
— Хорошо, хорошо, ты расскажешь, пойдем.
— Не пойду! — встал я, — не хочу и не пойду. Я к тебе приду,
но ты — подлец. Я тебе дам тридцать тысяч — пусть, но я тебя чище и выше… Я
ведь вижу, что ты меня обмануть во всем хочешь. А об ней я запрещаю тебе даже и
думать: она выше всех, и твои планы — это такая низость, что я даже удивляюсь
тебе, Ламберт. Я жениться хочу — это дело другое, но мне не надобен капитал, я
презираю капитал. Я сам не возьму, если б она давала мне свой капитал на
коленях… А жениться, жениться, это — дело другое. И знаешь, это ты хорошо
сказал, чтобы в кулаке держать. Любить, страстно любить, со всем великодушием,
какое в мужчине и какого никогда не может быть в женщине, но и деспотировать —
это хорошо. Потому что, знаешь что, Ламберт, — женщина любит деспотизм. Ты,
Ламберт, женщину знаешь. Но ты удивительно глуп во всем остальном. И, знаешь,
Ламберт, ты не совсем такой мерзкий, как кажешься, ты — простой. Я тебя люблю.
Ах, Ламберт, зачем ты такой плут? Тогда бы мы так весело стали жить! Знаешь,
Тришатов — милый.
Все эти последние бессвязные фразы я пролепетал уже на
улице. О, я все это припоминаю до мелочи, чтоб читатель видел, что, при всех
восторгах и при всех клятвах и обещаниях возродиться к лучшему и искать
благообразия, я мог тогда так легко упасть и в такую грязь! И клянусь, если б я
не уверен был вполне и совершенно, что теперь я уже совсем не тот и что уже
выработал себе характер практическою жизнью, то я бы ни за что не признался во
всем этом читателю.
Мы вышли из лавки, и Ламберт меня поддерживал, слегка
обнявши рукой. Вдруг я посмотрел на него и увидел почти то же самое выражение
его пристального, разглядывающего, страшно внимательного и в высшей степени
трезвого взгляда, как и тогда, в то утро, когда я замерзал и когда он вел меня,
точно так же обняв рукой, к извозчику и вслушивался, и ушами и глазами, в мой
бессвязный лепет. У пьянеющих людей, но еще не опьяневших совсем, бывают вдруг
мгновения самого полного отрезвления.
— Ни за что к тебе не пойду! — твердо и связно проговорил я,
насмешливо смотря на него и отстраняя его рукой.
— Ну, полно, я велю Альфонсине чаю, полно!
Он ужасно был уверен, что я не вырвусь; он обнимал и
придерживал меня с наслаждением, как жертвочку, а уж я-то, конечно, был ему
нужен, именно в тот вечер и в таком состоянии! Потом это все объяснится —
зачем.
— Не пойду! — повторил я. — Извозчик!
Как раз подскочил извозчик, и я прыгнул в сани.
— Куда ты? Что ты! — завопил Ламберт, в ужаснейшем страхе,
хватая меня за шубу.
— И не смей за мной! — вскричал я, — не догоняй. — В этот
миг как раз тронул извозчик, и шуба моя вырвалась из рук Ламберта.
— Все равно придешь! — закричал он мне вслед злым голосом.
— Приду, коль захочу, — моя воля! — обернулся я к нему из
саней.
II
Он не преследовал, конечно, потому, что под рукой не
случилось другого извозчика, и я успел скрыться из глаз его. Я же доехал лишь
до Сенной, а там встал и отпустил сани. Мне ужасно захотелось пройтись пешком.
Ни усталости, ни большой опьянелости я не чувствовал, а была лишь одна только
бодрость; был прилив сил, была необыкновенная способность на всякое предприятие
и бесчисленные приятные мысли в голове.
Сердце усиленно и веско билось — я слышал каждый удар. И все
так мне было мило, все так легко. Проходя мимо гауптвахты на Сенной, мне ужасно
захотелось подойти к часовому и поцеловаться с ним. Была оттепель, площадь
почернела и запахла, но мне очень нравилась и площадь.
«Я теперь на Обуховский проспект, — думал я, — а потом
поверну налево и выйду в Семеновский полк, сделаю крюку, это прекрасно, все
прекрасно. Шуба у меня нараспашку — а что ж ее никто не снимает, где ж воры? На
Сенной, говорят, воры; пусть подойдут, я, может, и отдам им шубу. На что мне
шуба? Шуба — собственность. La propriété c’est le vol.
[133]
A
впрочем, какой вздор и как все хорошо. Это хорошо, что оттепель. Зачем мороз?
Совсем не надо морозу. Хорошо и вздор нести. Что, бишь, я сказал Ламберту про
принципы? Я сказал, что нет общих принципов, а есть только частные случаи; это
я соврал, архисоврал! И нарочно, чтоб пофорсить. Стыдно немножко, а впрочем —
ничего, заглажу. Не стыдитесь, не терзайте себя, Аркадий Макарович. Аркадий
Макарович, вы мне нравитесь. Вы мне очень даже нравитесь, молодой мой друг.
Жаль, что вы — маленький плутишка… и… и… ах да… ах!»
Я вдруг остановился, и все сердце мое опять заныло в
упоении:
«Господи! Что это он сказал? Он сказал, что она — меня
любит. О, он — мошенник, он много тут налгал; это для того, чтоб я к нему
поехал ночевать. А может, и нет. Он сказал, что и Анна Андреевна так думает…
Ба! Да ему могла и Настасья Егоровна тут что-нибудь разузнать: та везде
шныряет. И зачем я не поехал к нему? я бы все узнал! Гм! у него план, и я все
это до последней черты предчувствовал. Сон. Широко задумано, господин Ламберт,
только врете вы, не так это будет. А может, и так! А может, и так! И разве он
может женить меня? А может, и может. Он наивен и верит. Он глуп и дерзок, как
все деловые люди. Глупость и дерзость, соединясь вместе, — великая сила. А
признайтесь, что вы таки боялись Ламберта, Аркадий Макарович! И на что ему
честные люди? Так серьезно и говорит: ни одного здесь честного человека! Да
ты-то сам — кто? Э, что ж я! Разве честные люди подлецам не нужны? В плутовстве
честные люди еще пуще, чем везде, нужны. Ха-ха! Этого только вы не знали до сих
пор, Аркадий Макарович, с вашей полной невинностью. Господи! Что, если он
вправду женит меня?»
Я опять приостановился. Я должен здесь признаться в одной
глупости (так как это уже давно прошло), я должен признаться, что я уже давно
пред тем хотел жениться — то есть не хотел и этого бы никогда не случилось (да
и не случится впредь, даю слово), но я уже не раз и давно уже перед тем мечтал
о том, как хорошо бы жениться — то есть ужасно много раз, особенно засыпая,
каждый раз на ночь. Это началось у меня еще по шестнадцатому году. У меня был в
гимназии товарищ, ровесник мне, Лавровский — и такой милый, тихий, хорошенький
мальчик, впрочем ничем другим не отличавшийся. Я с ним никогда почти не
разговаривал. Вдруг мы как-то сидели рядом одни, и он был очень задумчив, и
вдруг он мне: «Ах, Долгорукий, как вы думаете, вот бы теперь жениться; право,
когда ж и жениться, как не теперь; теперь бы самое лучшее время, и, однако,
никак нельзя!» И так он откровенно это сказал. И я вдруг всем сердцем с этим
согласился, потому что сам уж грезил о чем-то. Потом мы несколько дней сряду
сходились и все об этом говорили, как бы в секрете, впрочем только об этом. А
потом, не знаю как это произошло, но мы разошлись и перестали говорить. Вот с
тех-то пор я и стал мечтать. Об этом, конечно, не стоило бы вспоминать, но мне
хотелось только указать, как это издалека иногда идет…