— Смотри, чтобы она тебя не услышала, — пошутил Антоний.
Незрячие глаза богини, казалось, были устремлены в нашем направлении.
Мы повернулись и ушли, а она осталась на своем пьедестале, в напряженном внимании.
Снаружи, на платформе храма, я остановилась, чтобы внимательно рассмотреть фигуры, высеченные у основания колонн. Меж колонн шелестел легкий ветерок, ровная зеркальная гладь моря отражала послеполуденное солнце.
Антоний нетерпеливо переминался с ноги на ногу, скрестив руки и барабаня пальцами. Когда рядом человек, которому не терпится уйти, трудно погрузиться в созерцание произведений искусства. Со вздохом я отвернулась от колонн, решив прийти сюда в другой день, в одиночестве. Но досадная неудача не прошла даром, и когда Антоний заговорил со мной, я вступила в спор.
— Всего этого, — сказал он, обводя жестом парящие колонны, белые как молоко, — они не понимают.
О ком он говорит? И зачем говорит, вместо того чтобы предоставить мне возможность полюбоваться резьбой?
— Кто? Не понимает чего? — спросила я, надеясь на короткий ответ.
Но он начал распространяться о своих разногласиях с сенатом и о том, как побудить сенаторов понять — и одобрить — его действия на Востоке.
— Здесь все по-другому, — продолжал он. — Эти древние царства не хотят становиться современными, покончив со своими царями. Если Рим не желает иметь царя, это еще не означает, что другие должны следовать их примеру.
Ну, и что с того?
— Да, верно, — согласилась я.
— Римляне не признают территориальных даров, которые я сделал в Александрии, — пояснил он.
Так вот, значит, в чем дело! Но я не успела ничего ответить, как он продолжил.
— Но их нужно заставить понять, а потом признать и одобрить. Я объявлю это в письме, которое новые консулы прочтут сенату при вступлении в должность. Хвала богам, что эти два консула мои сторонники — флотоводцы Соссий и Агенобарб. Я обращусь к сенату через них! Они встанут на мою сторону, поддержат меня против Октавиана!
Почему он так упрям и слеп? Я любовно посмотрела на резьбу, безуспешно пытаясь сосредоточиться на древней красоте.
— Будь проклят сенат! — вырвалось у меня слишком громко.
Головы находившихся на платформе людей стали поворачиваться, некоторые заинтересованно прислушивались, ожидая, что за этим последует. Антоний вскинулся.
— Я… — Он подыскивал слова. — Сенат…
— Сенат утратил какой-либо моральный авторитет, когда его члены позволили заговорщикам у них на глазах убить Цезаря, — перебила его я. — Но теперь даже те сенаторы в большинстве своем ушли, а их места заняли мелкие эгоистичные людишки, способные лишь заискивать перед сильными, ища себе выгоды. Забудь о них! Даже если они поддержат тебя, это ничего не значит!
— По закону Римом управляет сенат, — возразил Антоний. — Трудно ожидать, чтобы ты поняла…
— Это ты ничего не понимаешь, — парировала я. — Ты не видишь, что в Риме произошли перемены, и они необратимы. Власть сената урезана, как мужское достоинство этих жрецов.
Я указала на проходившего мимо кастрата, в ответ наградившего меня угрюмым взглядом.
— Это единственный оставшийся авторитет, — не унимался он.
— Это единственное подобие, видимость авторитета. Всего лишь тень былой власти. Сенат умер вместе с Цезарем. И не заслужил даже официальных похорон.
Антоний сердито зашагал вниз с храмовой платформы. Ну конечно, когда что-то не нравится, а возразить нечего, лучше всего прервать разговор. Но не так демонстративно — мы ведь на территории храма, тут полно народу…
— Люди смотрят, — сказала я. — Веди себя прилично!
Неужели он не подумал о нашей репутации!
— Мне все равно! — бросил на ходу Антоний.
— Ты должен сохранять приличия! — настаивала я. — Ты не подросток, что слоняется по улицам Рима, а человек, желающий править миром…
Он обернулся ко мне.
— Это ты хочешь, чтобы я правил миром!
Теперь на нас глазели и присушивались к нашему разговору чуть ли не все, кто был неподалеку. От греха подальше я умолкла и ускорила шаг. Завершить спор можно потом, когда мы останемся наедине.
Но когда ночью мы остались наедине в нашем просторном доме, столь любезно предоставленном одним из городских советников, Антоний словно забыл об этой размолвке. Он был в хорошем расположении духа, налегал на вино и еду, слишком много смеялся. Я же никак не могла расслабиться, напряженно ожидая, когда мы возобновим спор — или разговор.
Пол трапезной покрывала удивительно живая мозаика, изображавшая остатки пира: обглоданные кости, кожуру от фруктов, пустые устричные раковины. Это было модно в то время, и я оценила мастерство художника в изображении еды. Правда, мне показалось, что в данном случае искусство растрачено впустую — зачем изображать объедки? Зато Антонию такие картинки нравились тем сильнее, чем больше он пил.
— А что, трудно заметить разницу, — возгласил он, бросив на пол арбузную корку. Она упала рядом с мозаичной. — Посмотри!
Сам он изучал свое «произведение» весьма пристально.
— Даже близнецы уже переросли такое поведение, — сказала я более резко, чем собиралась. — Ты как Филадельф.
Антоний наклонил голову вбок.
— А говорят, что именно дети обладают истинной незамутненной мудростью. Скольким взрослым хотелось бы почувствовать себя детьми, поиграть в детские игры?
— Чтобы играть, нужно быть или настоящим ребенком, или властелином мира. Обычные взрослые такой роскоши лишены.
— А… снова история про правителя мира. Я чувствовал, что она всплывет. — Он оперся на локти и выдавил улыбку. — Что ж, я готов. Расскажи мне о моей высокой судьбе.
С этими словами Антоний снова взял чашу, заглянул в нее, словно ожидая увидеть что-то новое, долил вина и тут же его выпил.
— Антоний, ты слишком много пьешь.
Ну вот, я сказала это.
Он приложил руку к сердцу.
— Ты ранишь меня прямо сюда.
— Я говорю правду. Это не… это вредно для тебя.
Я хотела сказать, что, когда он был моложе, вино так на него не действовало, но теперь…
Я ожидала его возражений, но он не стал спорить.
— Знаю, — ответил он, что не помешало ему снова наполнить чашу. — Но мне нравится, как вино освобождает мои мысли… позволяет им блуждать где угодно… и порой в этих блужданиях они набредают на мудрое или новое, необычное решение.
Он осушил чашу до дна и добавил:
— А иногда вино помогает заснуть. Но теперь, — Антоний протянул чашу, — прощай, верный друг, раз того хочет Клеопатра!