Позже у Бонапарта появится предубеждение против г-на Шатобриана. Однажды Бурьен выразит ему удивление, что человек с таким именем и заслугами не обозначен ни в одном из списков кандидатов на различные должности.
— Вы не первый говорите мне об этом, Бурьен, — отвечал Бонапарт, — но я уже сказал, чтобы по этому поводу ко мне больше не обращались. У этого человека свои представления о свободе и независимости, они не согласуются с моими. Я предпочитаю иметь в нем врага, а не друга по принуждению. А там будет видно. Я подержу его на вторых ролях, и если справится, начну его продвигать.
Из этих слов ясно, что Бонапарт не имел представления о том, чего стоит Шатобриан.
Вскоре, однако, публикация «Аталы» так превознесла имя ее автора, что первый консул стал с беспокойством поглядывать на него, испытывая ревность ко всему, что отвлекает внимание от его собственной персоны.
За «Аталой» последовал «Гений христианства». Чудесным образом Бонапарт получил поддержку в книге, произведшей настоящую сенсацию. Ее совершенство обратило умы современников к религиозным идеям.
Однажды г-жа Бачокки зашла к брату с книгой в руках.
— Прочтите ее, Наполеон, — обратилась она к нему, — уверена, вы будете довольны.
Бонапарт взял томик, бросил рассеянный взгляд на обложку. Это была «Атала».
— Еще один роман на «а», — произнес он. — Как будто у меня есть время на чтение всякой вашей ерунды!
Однако он все же забрал у сестры книгу и положил на стол.
Г-жа Бачокки тут же попросила его вычеркнуть Шатобриана из списка эмигрантов.
Я уже говорил, что Бонапарт был малообразован и не интересовался литературой. Видно, он не знал, что автором «Аталы» был Шатобриан.
Первый консул прочел повесть и остался ею доволен; когда же через некоторое время г-н де Шатобриан опубликовал «Гения христианства», к нему вернулись все прежние предубеждения против автора.
Впервые Бонапарт и Шатобриан встретились на подписании брачного контракта мадемуазель де Сурди и Гектора де Сент-Эрмина.
Бонапарт рассчитывал поговорить с ним в тот вечер, но все кончилось так внезапно и так странно, что Бонапарт вернулся в Тюильри, забыв о Шатобриане.
Во второй раз это было на чудесном празднестве, который устроил г-н де Талейран в честь инфанта Пармского, отправлявшегося занять трон Этрурии.
Позволим г-ну де Шатобриану самому описать эту яркую встречу и впечатление, которое она произвела
[138]
.
«Когда появился Наполеон, я стоял на галерее: он приятно поразил меня; прежде я лишь однажды видел его и не говорил с ним. Он улыбался ослепительно и ласково; глаза его, прекрасно посаженные и изящно обрамленные бровями, бросали дивные взгляды, в которых еще не сквозило никакого лукавства, не было ничего театрального и искусственного. «Гений христианства», наделавший в ту пору много шума, произвел впечатление на Наполеона. Этого хладнокровного политика одушевляло чудесное воображение: он не стал бы тем, кем стал, если бы его не вдохновляла муза; разум его воплощал идеи поэта. Натура людей, созданных для великих подвигов, всегда двойственна, ибо они должны быть способны и на вдохновенную мысль, и на решительный поступок: одна половина рождает замысел, другая приводит его в исполнение.
Каким-то образом Бонапарт заметил и узнал меня. Когда он направился ко мне, никто не мог понять, кого он ищет; все расступались, каждый надеялся, что консул идет к нему; эта бестолковость, казалось, раздражала властелина. Я отступил и встал позади соседей; внезапно Бонапарт возвысил голос и произнес:
— Господин де Шатобриан!
Я остался в одиночестве; толпа тотчас отхлынула, чтобы сомкнуться вокруг нас кольцом. Бонапарт заговорил со мной, не чинясь: без любезностей, без праздных вопросов, без предисловий, он сразу повел речь о Египте и арабах, как если бы я входил в число его приближенных и он всего лишь продолжил начатую беседу.
— Меня всегда поражало, — сказал он мне, — что шейхи падают на колени среди пустыни, лицом к Востоку и утыкаются лбом в песок. Что это за неведомая святыня на Востоке, которой они поклоняются?
Замолчав на мгновение, Бонапарт без перехода заговорил о другом:
— Христианство! Идеологи, кажется, предлагают видеть в нем просто-напросто астрономическую систему? Пусть даже это оказалось бы правдой, разве я поверю, что христианство ничтожно? Если христианство есть аллегория движении сфер, геометрия светил, то как бы ни старались вольнодумцы, они против воли оставляют «гадине» еще довольно величия.
Неистовый Бонапарт удалился. Я уподобился Иову: в ночи «дух прошел надо мною; волосы стали дыбом на мне. Он стал — но я не распознал вида его — только облик был перед глазами моими, тихое веяние — и я слышу голос»
[139]
.
Жизнь моя была не более чем цепью видений; ад и небо постоянно разверзались у меня под ногами и над головой, не давая мне времени измерить их мрак и свет. По одному единственному разу встречался я на границе двух веков с человеком старого мира — Вашингтоном и с человеком нового мира — Наполеоном. И с тем и с другим разговор мой был краток; оба возвратили меня к уединенному существованию, один — добродушным пожеланием, другой — преступлением.
Я заметил, что, пробираясь в толпе, Бонапарт бросал на меня взгляды более пристальные, нежели во время нашей беседы. Я также провожал его глазами и, подобно Данте, повторял про себя:
Chi è quel grande, che non per che curi
L'incendio?
(Кто это, рослый, хмуро так лежит,
презрев пожар, палящий отовсюду?)
[140]
В том, что Бонапарт бросал на Шатобриана пристальные взгляды, не было ничего удивительного; в тот момент истории лишь имена этих двоих воплощали высшее величие. Шатобриан — величие поэта, Бонапарт — величие государственного деятеля.
Мы столь многое превратили в руины, будто готовили себе из обломков усыпальницу, и наиболее разрушенной, раздавленной, измельченной в пыль оказалась религия. Колокола переплавили, алтари опрокинули, статуи святых разбили, священникам перерезали горло, выдумали ложных богов — эфемерных, непостоянных; они проносились, как еретический смерч, выжигая траву под ногами и опустошая города. Церковь Сен-Сюльпис превратили в храм Победы, а Нотр-Дам — в храм Разума. Настоящим же алтарем стал эшафот, настоящим храмом — Гревская площадь. Великие умы качали головами в знак отрицания; остались лишь великие души, еще питающие надежду.
Вот отчего первые фрагменты «Гения христианства» восприняли как глотки свежего воздуха после болезни, как дыхание жизни среди смердящего запаха смерти.