В самом деле, не утешительно ли, когда толпы народа, беснуясь у ворот кровавых тюрем, танцуя на площади Революции вокруг не прекращающего действовать эшафота, провозглашают: «Нет больше религии, нет больше Бога!», не утешительно ли, повторим, что один человек, блуждая лунной ночью в девственных лесах Америки, улегшись на мох, опершись спиной на ствол векового дерева, скрестив руки на груди и подняв взор к луне, чей бледный луч был подобен нити, связующей его с небом, шептал такие слова:
«Бог существует! Трава долин и ливанские кедры благословляют его; насекомые издают в его честь хвалебное стрекотанье, слон трубит ему славу на рассвете, птицы в кронах деревьев ноют ему гимны, ветер шепчет о нем в лесу, вспышка молнии свидетельствует его существование, волнение океана доказывает его мощь!
В одиночестве человек утверждает: «Бога нет!»
Но разве он никогда посреди своих несчастий не обращал взор к небу? Разве глаза его никогда не всматривались в мириады звезд, где разбросано столько миров, сколько песка в пустыне? Я же это видел, мне довольно. Я видел закатное солнце, одевающее все вокруг в пурпур и золото; луну, поднимающуюся с противоположной стороны неба, словно серебряный светильник на лазурном фоне.
На горизонте два эти светоча соединяли свои белила и кармин, море украшало восток гирляндами бриллиантов и катило эту роскошь на запад в розовых волнах. У берега тихие струйки поочередно вздыхали у моих ног, а на реках и в долинах скрещивали клинки первая тишина наступающей ночи и последний шепот дня.
О, ты, коего я не знаю, ты, чье имя и обиталище мне неизвестны, создатель вселенной, что дал мне инстинкт чувствовать и отказал в способности понимать разумом, разве ты — лишь игра воображения, лишь золотой сон обездоленного? Разве душа моя вместе с телом превратится в прах? Что есть могила — глухая пропасть или врата в другой мир? Быть может, то, что в сердце человека живет надежда на лучшую жизнь, есть лишь жестокая милость природы перед лицом людских страданий?
Прости мою слабость, Отец милосердный: нет, я отнюдь не сомневаюсь в твоем существовании, ни в случае, если ты предназначил меня для вечной жизни, ни если мне суждено окончательно умереть; я молча восторгаюсь твоими заветами, ничтожная мошка свидетельствует твою истину!»
[141]
.
Понятно, какое впечатление должна, была произвести подобная проза после проклятий Дидро, после филантропических речей де Ла Ревельера-Лепо и кровавых, брызжущих слюной писаний Марата.
Так Бонапарт, на краю революционной пропасти, еще не смея отвести от нее глаз, встретил в пути этого ангела-хранителя, осветившего темную ночь небытия первым лучом света. И посылая кардинала Феша в Рим, он отправил с ним великого поэта, орла, заменившего голубя; вместо голубя орел нес Святому Отцу оливковую ветвь!
Однако назвать Шатобриана секретарем посольства было недостаточно, надо было еще получить его согласие.
XXXIX
ПОСОЛЬСТВО В РИМЕ
Бонапарт был очарован беседой с Шатобрианом. Г-н де Шатобриан, со своей стороны, описывает в Мемуарах, как быстро Бонапарт сыпал вопросами, не оставляя времени на ответ.
Бонапарт любил такие беседы, где говорил он один.
Для него не имело значения, что г-н де Шатобриан никогда не занимался делами, он с первого взгляда понял, где и когда писатель будет ему полезен. Он полагал, что такой ум всегда все знает, его не нужно учить.
Бонапарт был великим открывателем людей, но желал, чтобы таланты этих людей служили ему одному, а он всегда был бы единственным гением, управляющим толпой. Мошка, летящая на любовное свидание с другой мошкой, не испросив у него дозволения, считалась бунтовщицей.
Шатобриан был одержим идеей стать великим человеком, но никогда не стремился стать влиятельным лицом.
Он решительно отказался.
Аббат Эмери услышал об этом отказе.
Настоятель семинарии Святого Сульпиция аббат Эмери пользовался уважением Бонапарта. Он отправился уговаривать Шатобриана ради блага религии принять место первого секретаря посольства, предложенное Бонапартом.
Поначалу аббат потерпел поражение; но он вернулся снова, и его настойчивость заставила Шатобриана в конце концов согласиться
[142]
.
Закончив приготовления, Шатобриан пустился в дорогу, секретарь посольства должен был опередить приезд в Рим самого посла.
Обычно путешественники начинают свой путь со старых городов, предков нашей цивилизации. Шатобриан начал со старых лесов Америки, театра будущих цивилизаций.
Описание этого путешествия, изложенное неповторимым стилем автора «Гения христианства», не имеет себе равных по живописности: стиль его так величественен и так удивителен в одно и то же время, что создал школу, плодом которой был г-н д'Арленкур со своими невозможными романами «Отшельник» и «Ипсибоэ», на какое-то время занявшими умы французов; но то, что составляло силу Шатобриана, оборачивалось слабостью у его подражателей; смешение простоты и величия, такое естественное у него, у них было просто безвкусным.
Описание долин Ломбардии являет нежную стилевую вязь, которой нет больше ни у кого. Здесь описаны наши солдаты на чужбине; здесь показано, что везде, где мы появляемся, нас или любят, или ненавидят.
«Французская армия расположилась на постой в Ломбардии. Охраняемые редкими часовыми, эти пришельцы, одетые в высокие шапки, опоясанные серповидными шпагами поверх коротких мундиров, были похожи на веселых расторопных жнецов. Они ворочали каменья, катили пушки, нагружали повозки, строили навесы и шалаши из веток. Кони скакали, вставали на дыбы, гарцевали в толпе, как собаки, ластились к хозяевам. Итальянки торговали фруктами, разложив их на лотках посреди военного лагеря; наши солдаты дарили им трубки и огнива, обращаясь к ним, как древние варвары, их предки, обращались к своим возлюбленным: «Я, Фотрад, сын Эвперта из племени франков, дарю тебе, Эльжина, дорогая моя супруга, за твою красоту мое жилище в сосновом бору»
[143]
.
Мы были странными противниками: итальянцы считали нас несколько надоедливыми, чересчур веселыми, слишком суетливыми; но стоило нам уйти, как о нас скучали. Французский солдат, живой, остроумный, находчивый, помогает хозяину дома, где квартирует, носит воду из колодца, как Моисей для Мадианских дев, вместе с пастухами водит овец на водопой, рубит дрова, разжигает огонь, следит, как варится похлебка, укачивает ребенка на руках или баюкает его в колыбели. Добрый и деятельный нрав французского солдата оживляет все кругом; на него привыкают смотреть, как на домочадца. Но раздается бой барабана, и постоялец хватает свой мушкет, оставляет в слезах на пороге хозяйских дочерей и покидает жилище, о котором и не вспомнит, пока не попадет в дом Инвалидов.