Джад смерил Луиса спокойным взглядом и продолжал:
— Она так и сказала — мерзость! Это ее слово. А потом —
прямо в самое ухо: «Джадсон, если что — беги. Брось их всех, пусть сами
выкручиваются, и беги. Помни, что у тебя есть я и уноси оттуда ноги
подобру-поздорову».
Поехали мы в бенсоновской машине. Он, сукин сын, льготные
талоны на бензин где-то добывал. Не знаю уж где и как. Едем, молчим, курим
вовсю. Понятное дело — страшно. Только Алан Пуринтон разок голос подал: «Бьюсь
об заклад, Билл Батерман в лесок, на то сатанинское кладбище наведался». Мы
промолчали, Джордж лишь кивнул. Одним словом, приехали мы, постучали. Никто и
не думает нам открывать, пошли мы на задний двор. Там-то их, голубчиков, и
нашли. Билл на заднем крыльце с кружкой пива, а Тимми чуть поодаль стоит,
закатом любуется. А закат этакий кроваво-красный, и лицо у Тимми такое же,
точно с него кожу содрали. А Билл… в него словно дьявол вселился. То ходил
гоголем, а сейчас худой как скелет — кило двадцать, наверное, потерял, — штаны
с рубашкой как на пугале огородном висят. Глаза ввалились, как мыши в глубоких
норах, а рот все набок кривится. — Джад помолчал, задумавшись, тряхнул головой.
— Верно говорю, Луис, на него словно проклятье легло. Тимми обернулся, нас
увидел, улыбается. От такой улыбки кровь в жилах стынет. Потом снова на закат
засмотрелся. Билл говорит:
— Не слышал, как вы, ребята, постучали. — Врет, конечно!
Алан кулаков не пожалел, глухой бы услыхал. Все стоят, молчат, ну, я и говорю:
— Билл, говорили, вроде твоего парня в Италии убили.
— Ошибка вышла. — А сам мне прямехонько в глаза смотрит.
— Неужто?
— Сам же видишь, вот он стоит.
— А кто ж тогда в гробу, что ты на кладбище схоронил? — Это
уже Алан Пуринтон спрашивает.
— А черт его знает. Мне это совсем неинтересно. — Хотел было
закурить да сигареты рассыпал по крыльцу, а потом едва собрал — переломал,
передавил половину, так волновался.
— Придется эксгумацию провести, — говорит Ганнибал. —
Слыхивал о таком, а? Мне аж из Министерства обороны звонили. Хотели узнать,
чьего сына похоронили под именем Тимми.
— Ну а мне какое дело? — Билли уже голос повышает. — Мне-то
что? Мальчик мой вернулся, уже не один день дома. Его контузило. И пока он
малость не в себе. Но поправится скоро.
— Брось, Билл, дурака валять! — Я уж и сам сердиться начал.
— Ведь вытащат гроб, увидят, что пустой. Иль ты туда камней напихал, после того
как мальца своего вытащил? Хотя навряд ли. Я же прекрасно все знаю. И Ганнибал,
и Джордж, и Алан тоже. И ты ведь сам себя не обманешь. На лесное кладбище
ходил, верно? А теперь и себе, и всей округе морока одна.
А тому хоть бы хны.
— Вы, ребята, не забыли, где выход? — говорит. — Я вам ни
объяснять ничего не должен, ни оправдываться. Когда похоронку на сына получил,
из меня вся жизнь словно по капельке вытекла… А теперь мой мальчик вернулся. И
никто его у меня не отнимет. На фронт он в семнадцать лет пошел. Он — ровно
последняя память о моей дорогой женушке, и никто никакого права не имел его
забирать. Пусть армия катится в задницу вместе с Министерством обороны, и со
всей этой треклятой страной, и с вами со всеми впридачу. Мой мальчик вернулся.
Скоро он поправится. Все. Больше мне сказать нечего. Поворачивайте и — ать-два!
— шагайте, откуда пришли.
А губы-то так ходуном и ходят, на лбу горошинами пот, тут-то
я и понял, что он уже спятил. Да и я б, наверное, спятил, живи я рядом с… этим…
с этой тварью.
Луиса начало мутить. И куда торопился — столько пива в один
присест выпил?! Теперь в животе тяжесть, чего доброго, еще вытошнит.
— Ну, что нам оставалось делать? Пошли мы прочь. Ганнибал
ему напоследок: «Да поможет тебе Бог, Билл». А Билл ему: «До сих пор что-то не
помогал. Мне на себя приходилось полагаться». Тут, глядь, Тимми подходит.
Причем и походка-то у него странная, Луис, ровно у старика: ноги задирает,
ставит осторожно, потом волочит по земле, шаркает. Вроде краба движется. Руки
вдоль тела болтаются. Подошел он поближе, смотрю, у него на лице отметины,
вроде как оспинки в ряд или ожоги. Наверное, его фрицы из пулемета прямо по
лицу полоснули. Как только голову совсем не снесли. И пахнет от него могилой.
Хуже не придумать. Будто все нутро мертвое и гниет. Не ровен час, думаю, сейчас
червяков могильных на нем примечу.
— Ну, хватит, — оборвал его Луис враз осипшим голосом. — Наслушался.
— Да нет, еще не все, — Джад говорил устало и печально. — В
том-то и дело, что это еще цветочки. Наверное, мне не передать, как все ужасно.
Никому не понять, пока сам на себе не испытаешь… Понимаете, Луис, передо мной
стоял мертвяк. И в то же время — живой. Более того: он будто каждого насквозь
видел.
— Это как? — Луис подался вперед.
— А так. Смотрит он на Алана долго-долго, улыбается во весь
рот, и говорит — а голос низкий, невнятный. С трудом можно разобрать, будто ему
в горло песку насыпали: «Твоя жена, Пуринтон, спит с парнем, с которым вместе в
аптеке работает. Как тебе это нравится? А когда кончает, орет благим матом. Что
скажешь?» Алан стоит, только воздух ртом хватает, словно его в поддых ударили.
Сейчас-то он в доме для стариков, насколько я знаю, ему уж под девяносто. А в
ту пору едва за сорок перевалило, и слушок кое-какой о его второй жене у нас по
городу полз. Она ему родней дальней приходилась, поселилась у него с женой еще
до войны. Ну, Люси — это жена его — умерла, он и женился на девице, Лорин,
помнится, ее звали. Было ей от силы года двадцать четыре. Не очень-то хорошая
молва о ней шла. Ну, мужики поняли, что она нрава вольного, и дело с концом. А
бабы ее сразу в шлюхи записали. Может, и сам Алан догадывался. Тогда-то он как
заорет: «Заткнись! Не то по морде схлопочешь, не посмотрю, что дохляк!» Ну и
Билл тоже давай сына урезонивать, даже в лице изменился: вот-вот блеванет,
думаю, или замертво упадет, или то и другое разом. Но Тимми и ухом не повел.
Поворачивается к Джорджу Андерсону и говорит: «Твой внук, в ком ты души не
чаешь, ждет не дождется, когда ты помрешь. Деньги ему нужны. Он вообразил, что
у тебя в банке кругленькая сумма отложена. Потому-то и крутится подле тебя
ужом, а за спиной насмешничает. На пару с сестрой. Старым пнем тебя обзывают».
И верите ли, нет, Луис, у него даже голос изменился. Злобный такой, с издевкой,
вроде как будто внук Джорджа говорит, конечно, если верить Тимми. «Старый пень!
То-то, обосрутся с горя твои наследнички, когда узнают, что ты беден как
церковная крыса. Все потерял в 1938-м. То-то обосрутся! Верно, Джордж?» Джордж
попятился, деревянная нога его подкосилась, рухнул он прямо на крыльцо, кружки
с пивом, что Билл поставил, — в сторону. Побелел как полотно. Но поднялся-таки
и как заорет: «Замолчи, Тимми! Замолчи!» Но Тимми будто прорвало. Он и
Ганнибалу кое-что высказал, и мне… уж совсем взбеленился, вроде как бредить
начал, орал как полоумный. Ну, мы видим, дело худо, давай к воротам,
бочком-бочком, а потом уж со всех ног припустили. Джорджа пришлось под руки
тащить. Деревянная нога у него свернулась набок, видно, застежка съехала, так и
волочилась по траве. Напоследок помню, стоит Тимми на заднем дворе, там, где
белье развешано, багровые закатные блики на лице и темные отметины. Волосы дыбом,
и орет, и хохочет: «Старый пень! Старый пень! И ты, рогоносец, и ты, бабник,
прощайте! Прощайте, господа!» И хохочет, заливается. Будто у него внутри
заводная пружина — Джад остановился, тяжело дыша.