Сначала она увидела совсем розовую, как июльская земляника, девочку, ростом меньше Дюймовочки, которая примостилась на ее руке и заглянула ей в глаза жгучими глазками в густых ресничках. Галина Аркадьевна без промедления почему-то вспомнила, что девочку зовут Улей и это ее дочка. Сердце внутри Галины Аркадьевны стало мягким, как воск, и потекло сначала вниз, к животу и коленям, а потом вверх, к горлу и нёбу, и столько нежности охватило его по дороге, столько восторженной любви, что Галина Аркадьевна разрыдалась во сне сладким каким-то, не своим рыданием, и уже ничего ни у кого не требовала, никого ни в чем не упрекала, а только радовалась на маленькую Улю, прижавшуюся к ее груди, словно воробышек, и дышащую ей в лицо запахом белого клевера.
«Ты мамочка моя, да?» — серьезно говорила ей девочка, а Галина Аркадьевна ничего не могла ответить, захлебываясь восторженными слезами, и только гладила русую дочернюю головку распухшими своими ладонями.
Но едва она втянулась в материнское блаженство, насладилась им, едва забурлил там, во глубине блаженства, страх, что дочка голодна и не готова к зиме, как Уля прямо на глазах стала вдруг еще меньше, размером со спичку, и ужасно бледненькой, словно смертельно чем-то заболела. Галина Аркадьевна подумала, что ей холодно, и начала было торопливо пеленать Улечку в неизвестно откуда взявшиеся голубые пеленки, но девочка вся горела и смотрела на Галину Аркадьевну с немым удивлением, словно хотела упрекнуть ее в том, что вот, как же так: родила ведь, а помочь не можешь. Через минуту девочки не стало, и куда она делась, испарилась или растаяла, Галина Аркадьевна так и не поняла, но затосковала по своей крошечной, умершей, судя по всему, доченьке лютой черной тоской, будто самое ее закопали в землю по пояс, чтобы стояла так, не дыша, волком выла в сосновые вершины и мучилась.
Другое сновидение было про любовь к Вартаняну, которого Галина Аркадьевна сразу узнала, хотя он не совсем походил на мальчика, а был чем-то плюшевым, мохнатым, смешным, вроде игрушечного медведя, которого когда-то подарили первокласснице Галине Анисимовой на Новый год. Лица у Вартаняна не было, но были мягкие ресницы, брови и волосы, в которые Галина Аркадьевна — не взрослая, как сейчас, женщина, а семилетняя Галина Анисимова, — запустила свои перемазанные чернилами, торопливые пальчики.
«Только чтобы он не пропал, чтобы его не забрали у меня, как ее, — молила, как могла, Галина Аркадьевна, изо всей силы прижимая к груди мягкое, плюшевое, с густыми ресницами, — а то ведь я так тоже могу умереть, потому что чем же мне прожить мою жизнь? Нету ведь у меня ничего!»
Никогда не случалось таких мыслей у настоящей Галины Аркадьевны, всегда была ее жизнь наполнена то учебой, то работой, то вступлением в партию, то борьбой, то солидарностью, всегда бушевала вокруг нее огромная страна, расцветали от неустанной заботы молодые республики с узбечками в тюбетейках, собранным наперегонки урожаем и наспех освоенной целиной, ревели самолеты, уходили в моря свежеотбеленные ледоколы, выпрыгивала на сцену, стуча острыми каблуками, чернобровая Эдита Пьеха, и Майя Кристалинская с шарфиком на прооперированном горле медленно и сладостно пела своему другу или, может быть, даже законному мужу, что вот ты, дескать, летишь по небу, а тебе дарят зве-е-езды-ы-ы свою не-е-ежно-о-ость!
В два часа ночи Галина Аркадьевна наконец проснулась. Ей почему-то было страшно подняться с земли и войти в свою палатку, где невоспитанная Нина Львовна давно, наверное, дрыхнет, накрутив на голову четырнадцать больших желтых бигудей, а если не дрыхнет, то, скорее всего, поджидает ее, сидя на своей раскладушке, светит электрическим фонариком в дверную щель.
«Господи! — вдруг сказала Галина Аркадьевна, не отдавая себе отчета, к кому она обращается. — Пожалей меня, Господи! Что ж это за жизнь у меня такая, хуже, чем у последней собаки!»
Медленно и с трудом поднялась она с земли, расправила после себя помятые крапивные заросли и побрела в сторону учительской палатки. Вдруг чей-то жаркий шепот остановил ее внимание. Галина Аркадьевна напрягла слух и приостановилась.
— У меня вот здесь болит, когда ты дотрагиваешься этим, — прерывисто сказал неуверенный голосок Чернецкой, — я думаю, что вот-вот начнется. Давай уж подождем, пока все это будет.
— Ты только не бойся, я с тобой, — задыхаясь, мягким мужским басом, стараясь говорить тихо, ответил Орлов. — Я серьезно: если ты захочешь родить, то и рожай. Бабушка моя с ним посидит. Если ты, конечно, уверена, что это все-таки беременность, а не что там у вас, баб, бывает…
— Молчи! — Судя по судорожному вскрику, Чернецкая испугалась того, что услышала, и тут же, наверное, закрыла Орлову рот ладошкой. — Если у меня ничего не начнется, я с ума точно сойду, это я точно знаю! И я тогда тебя возненавижу! И не нужна мне твоя бабушка!
— На-а-аташка-а! — простонал Орлов. — Ты дура!
Тут же раздался звук поцелуя и какой-то возни, от которой все вокруг слегка порозовело, а потом Чернецкая сказала нежным и властным шепотом, словно она гораздо старше затаившейся под деревом Галины Аркадьевны:
— Геночка, ты, пожалуйста, подожди пока с этим…
В другое бы время, то есть не далее как сегодня днем, до черничного пирога, да разве стала бы Галина Аркадьевна стоять и слушать несусветный этот кошмар и безобразие? Да она бы налетела на нахальную парочку разъяренным зверем! Разодрала бы их! Диким, что называется, вепрем! Бешеным волком! Зубами бы разгрызла им ихние поцелуйчики! Ведь о чем они говорят, о чем они говорят-то?! Кто кого родит?! Девочка, школьница, восьмиклассница, только-только в комсомол приняли, и это она р-р-р-одит? Кого она родит? Ребенка?
Но что-то, наверное, случилось с Галиной Аркадьевной после отравленного черничного пирога. Во-первых, она поймала себя на абсолютном равнодушии, прямо-таки олимпийском ледяном покое, который пронзил собою всю ее, и вся она пошла какими-то легкими, приятными, прохладными пузырьками, словно внутрь закопченной и нервной Галины Аркадьевны впустили небольшое белое облако и оно там, внутри у нее, осторожно рассыпалось. Ну а во-вторых и в самых главных, Галина Аркадьевна не чувствовала почему-то никакого озлобления и даже никакого почти отвращения. Целуются, ну и пусть целуются. Что ж их теперь за это — убивать, что ли? Так никого, пожалуй, и на свете не останется, если всех, кто поцелуется, сразу убивать.
И Галина Аркадьевна отступила. Тихо-тихо отошла к своей палатке, сглатывая спокойные величавые слезы, набежавшие ей на глаза от душевного перелома.
— Вот тебе и раз! — хрипнула со своей темной разворошенной раскладушки Нина Львовна и приподнялась на локте, измятая и бестолковая. — Ну и где же это вы, Галина Аркадьевна, я извиняюсь за выражение, были? Где вас, так сказать, носило? Педагога? Извините, конечно, что я не выбираю выражений, но мне, Галина Аркадьевна, не до выражений сейчас при моих нервах!
— Я гуляла, Нина Львовна, — ответила ей Галина Аркадьевна.
— Гуляли? — вспыхнула от обиды Нина Львовна. — Как же это вы гуляли, Галина Аркадьевна, когда тут, извините за выражение, черт знает что творится! Это ведь ваши, извините меня за выражение, дети так называемые, а не мои! В моем классе дети другие! А в вашем это же не дети, извините меня, а безобразие, и притом вопиющее!