Трамвайчик просигналил в глубокую звездную ночь, прорычал что-то, как молодой напрягшийся львенок, первый раз выходящий на охоту в большой лес, усатый матрос (судя по всему, помощник невидимого капитана) отцепил канат, связывающий трамвайчик с оставшимися на земле человеческими существами, и вот все, кто был внутри и на палубе, поплыли, вздрагивая вместе с дрожащей водой и отражаясь в слабо освещенных луною глазах друг друга. Те, которые стояли на палубе, перегнулись через борт, слегка поплевали в шипучую и пышную пену, а потом подставили лбы освежающему ветру, раскрытые глаза подставили ослепительному небу. Те, которые спустились вниз, парочками расселись на лавках, прижались в полутьме горячими бедрами к бедрам, намертво сцепили крепкие пальцы, а Михаил Вартанян, глядя воспаленными южными глазами на Анну Соколову, бледную, густо-рыжеволосую, с нежными веснушками на том бугорке, где тонкая шея переходит в спину, вынул из чехла гитару.
— Старая царыца плачэт у окна, — запел Михаил Вартанян, не грустя по сошедшей с ума от любви к нему классной руководительнице Галине Аркадьевне, — старая царыца, жэ-э-эна и нэ жэ-э-эна, ничэго не трэбу-уй, сэрдца-а нэ нэволь, все равно к царэ-э-эвнэ убэжал коро-о-оль…
И Анна Соколова, сердце которой было разбито еще в сентябре и вот уже который месяц ныло и ныло, вдруг просветлела, закраснелась, глубоко и неровно задышала, отвечая его южным глазам своими густо накрашенными зелеными глазами. Сергей Чугров, длинный, как подъемный кран, наклонился к уху замершей от его близости больной, оставленной отцом девочки Лены Алениной и, щекоча ее серенькую невесомую прядку своими жадными губами, зашептал, что он все равно ее любит, любит, что бы она ни говорила, какими бы ругательствами ни выстреливала в его беззащитное и вдохновенное лицо. В эту минуту недоверчивая Аленина нисколько не усомнилась в том, что он говорит ей чистую правду. Да и не только эти четверо, да нет, и не только они! Все тянулись друг к другу, все трепетали от нежности. В этот момент мальчики особенно почувствовали, что нет на свете ничего прочнее, чем мощная мужская дружба, а девочки, ласково поправляющие друг на друге слегка примятые прически, перестали завидовать и почти перестали ревновать. Нина Львовна, восковыми своими пальчиками с голубовато-перламутровыми ногтями прижимающая к груди белую лохматую сумочку, которую издали нетрудно было принять за болонку, никого не интересовала. Все ощутили, насколько Нины Львовны мало на свете, так мало, что не стоит, честно говоря, даже и думать о ней, а не то чтобы уж ее бояться…
Речной трамвайчик плыл себе и плыл, изредка рыча на другие речные трамвайчики, гораздо более будничные, чем наш, в которых, может быть, тоже была своя любовь, но не такая выпуклая и сияющая, как на нашем, — он плыл, норовистый и бесстрашный, как львенок, первый раз вышедший на настоящую охоту в большой, жизнью полыхающий лес, и в голосе его слышался вызов не только умиротворенным и радостным звездам, но и самой луне, знающей про каждого из нас гораздо больше, чем каждый из нас знал о себе и тем более о других.
К двум часам начал накрапывать дождь. Те, которые были на палубе, спустились вниз и тоже присоединились к пению.
Пели ли мы тогда про синий троллейбус? Знали ли мы тогда про то, что если он синий, то значит — последний? Разумеется, пели и, разумеется, ни о чем таком не догадывались. Дождь становился все сильнее и сильнее, вода, со всех сторон окружившая наш трамвайчик, яростно, но беззлобно омывала круглые двойные окна, сквозь которые не видно было земли, хотя и на ней, скорее всего, тоже кто-нибудь пел в эту минуту. Эдуард Хиль, например, или бабушка князя Куракина Тома Тамарэ, или премьер-министр Индии, которого наконец-то помирили с несговорчивым Пакистаном, или никому из нас не ведомый старик-кубинец, только что заботливо смахнувший пыль с желтых бумажных роз, украшающих самодельный алтарь в его бедной комнате. Пели, однако, не только на земле, потому что пение собравшихся на земле людей, даже если бы оно произошло одновременно, то есть даже если бы все на земле люди всех возрастов, вероисповеданий, устремлений, состояний здоровья и душевных особенностей, — если бы все они, отложив дела и заботы, вдруг запели, то, как мне кажется, это ничего бы толком не изменило и даже, боюсь, не улучшило. Любовь же, охватившая наш норовистый речной трамвайчик и неожиданно соединившая всех со всеми, имела, конечно, какую-то ослепительную и не очень земную причину. Она была продолжением той любви, которую испытывают люди, пережившие потерю друг друга здесь, на земле, но удивительным образом продолжающие друг о друге заботиться. Оказалось, что у каждого из нас есть такой человек или даже несколько таких людей, несмотря на то что мы ничего не знаем о них и самоуверенно полагаем, что с ними все кончено. Потому что те, которых мы не видим, стараются не беспокоить нас и не вмешиваться в наши земные беспорядки. Они просто ждут своего часа, который, наверное, потому и называется звездным, что приходит тогда, когда все на свете звезды сходятся вместе на одном небе.
Хочу уточнить, что речной трамвайчик отправился в свое путешествие в ночь на двадцать первое июня, солнце так высоко и торжественно стоит в зените, что во всех земных календарях двадцать первое июня называется днем летнего солнцестояния. Так много любви и заботы скапливается к этому дню на небе, с которого тогда, когда мы оторвались от берега, начал накрапывать похожий на слезы неторопливый дождик, — так много любви и так много заботы, что небо начало делиться своей любовью с землею и те, которые ушли от нас, стали нашими хранителями, чтобы уже беспрепятственно облагородить сердца и удержать нас ото всего злого и опрометчивого. Вот они-то, не видимые нами, и запели в этот час, только совсем другие, не похожие на синий троллейбус, песни.