Она вспомнила свои осенние восторги – «свет и божественную любовь». Прочие смотрели на нее странно. В обществе сэра Томаса Брауна ей было не так странно, не так одиноко: не знаю, что это, но знаю, это – что-то, а больше у меня и нет ничего.
Внезапная весна укрепила ее уверенность. После пяти месяцев она перестала кашлять. Она воображала, что вскоре руки у нее уже перестанут дрожать. Льюис и его друг Моррис взяли ее с собой в долину реки Хадсон на выходные среди озер и холмистых садов. Вечером в воскресенье она записала:
Лозы уже в почках. Мне по-прежнему всего лишь двадцать. Вчера яблони раскрыли лепестки первородных кремового и розового оттенков. Через несколько месяцев – Рубенсовы венки плодов: лозы зреют, яблоки на ветвях. Сегодня вечером свет сочится тенью, восходит полная луна, солнце отступает, лес трепещет в дыханье грядущего лета. Кто-то велел боярышнику: Цвети!– Ф. раскрылась. Кто-то велел козодою: Пой!– Ф. запела. Брат и друг произносили гимны прощанья этому естественному дню. Возлюбленная женщина должна говорить с дыханьем венчиков, овеваемых порхающею птахой.
В любовном неистовстве она вернулась к работе. Вновь начала звонить друзьям и ходила с ними встречаться. Ей хотелось обернуть их всех своим вздымающимся покрывалом любви. Те же были заняты, тревожились, им пора было бежать. Работа ее вершилась провидческими всплесками. Ее навестил Уолтер. Сказал ей:
–Ты гадишь по всему холсту. Уж тебе-то могло ума хватить.
Хотя познакомились они лишь десятью минутами раньше, Фиби умолила Элизабет, слышавшую это суждение, задержаться у нее в студии после того, как Уолтер ушел. На глазах у Элизабет Фиби уничтожила свою новую работу.
Затем она собиралась написать еще один автопортрет в манере старых мастеров. Но на такое у нее не хватало терпения. Рука ее жаждала каракулей и клубков, «грязных комбинаций», тускло-оранжевого, замазанного тускло-зеленым. Кисть упархивала от нее.
В середине мая она сдалась. Перестала видеться с друзьями. Перестала писать маслом, хотя в дневнике все еще что-то отмечала. Все больше дни свои и преимущественно бессонные ночи проводила в попытках угадать причину своего распада. Что же такого она или кто-то еще сделал, за что следует так мучительно каяться? Что-то – нечто очевидное и глупо спрятанное от нее: «тайный урок, какой может повторить любая старая окарина». Она была обречена постигать этот урок на своей шкуре.
В конце мая ее брат Льюис вновь стал предметом публичного скандала. Луиза, месяцами присматривавшая за своим сыном, слегла, и ее отправили в больницу. Фиби поехала ее навестить. В палате у Луизы мать и дочь разбили друг дружке сердца.
По пути домой Фиби зашла в бар. Из знойного дня она вступила в кондиционированную прохладу. Чихнула в «кислый виски». У нее потекло из носу. К вечеру она уже свирепо кашляла, а еще до утра вся горела в лихорадке. Позвонила Уолтеру, который отвез ее прямо в Сент-Винсент, куда ее и положили с двусторонним воспалением легких.
Два врача, взявшие Фиби под свою опеку, пришли в ужас от ее состояния. От ее психосоматической трактовки они отмахнулись и вскоре докопались до истины. Фиби изо всех сил старалась им противиться. Относилась к ним как к смертельным врагам. Стоило им только подойти к ней, как глаза у нее начинали поблескивать опасливым отвращением, а верещалка в неприятном режиме принималась выступать от ее имени и забрасывала врачей презрительными эпитетами.
Насколько Фиби это видела, два посторонних человека решили вмешаться в ее тайную жизнь. Под видом заботы о ней они травили ту мечущуюся крохотную личность, к которой ныне она свелась. Ее предубежденность к ним пережила их успешное лечение ее пневмонии и те чудеса такта, которые врачи проявляли, обсуждая ее хроническое расстройство. Их догадка, что расстройство это, возможно, имеет психологические корни, приводила ее в бешенство. Экстатическая боль, выросшая в ней за последний год, теперь уже стала самой сердцевиной ее действительности. Фиби не могла допустить, чтобы ее сделали медицински предсказуемой. Она отказывалась принимать помощь. Лишь когда приехала Луиза – через четыре дня после того, как Фиби положили,– ее удалось выманить из этого угла.
Луиза пообещала Фиби, что больше никогда не оставит ее; дала слово, что нипочем не позволит ни Оуэну, ни кому другому вмешиваться в ее дела. Фиби позволила ей убедить себя, вытянув из матери еще одно обещание: ни в коем случае не оставлять Фиби наедине с ее врачами. После этого она согласилась сделать то, о чем ее просили, уступив ответственность за свой кошмарный недуг с таким облегчением, какое удивило ее саму. Впервые с декабря у нее началась менструация.
У Фиби вторично проверили основной обмен веществ, на сей раз – корректно. Выявилось, что скорость обмена веществ у нее аномальна: +35. Ей прописали метилтиоурацил – сто миллиграммов каждый день. Луизе сообщили, что Фиби позволят выписаться из больницы, как только она оправится от своей пневмонии, вероятно – дня через три-четыре. Ей понадобится несколько недель, чтобы вновь стать здоровой. Все это время она должна вести спокойную жизнь, побольше отдыхать, за нею должны ухаживать – иными словами, ей следует отправиться домой.
После первого буйного неприятия Фиби претерпевала больничный режим с капризным смирением. Жар у нее спал, легкие очистились; более же ничего не изменилось. Сердце колотилось по-прежнему, она вся дрожала и потела, а пилюли, даже лучшие, даровали ей лишь краткий ночной сон. Когда Луиза сказала, что забирает ее домой на север штата, Фиби не противилась. Тем не менее решение это она приняла как провал: те два года, что она прожила самостоятельно, списались со счетов. Ее верещалка, сплетенная было на какое-то время с ее собственным страстным голосом, вновь заявила о себе, осуждая капитуляцию Фиби. Верещалка предположила, что происходящее спровоцировал Оуэн. Луиза делала всю грязную работу, а он за кулисами потирал руки.
Собственный голос Фиби стих до шепота. Да и то шептал он больше звук, нежели смысл, как будто верещалка реквизировала все атрибуты здравого смысла. Однажды она принялась твердить вновь и вновь без видимой причины:
–Ищу, взыщу, завещу…– (Теперь уже собственный голос повиновался Фиби не больше, чем верещалкин.) В другой раз он повторял ей прямо в кроткие уши необъяснимую цепочку букв: з. т. в. ч. б. щ. р. д., з. т. в. ч. б. щ. р. д… Фиби не могла ее расшифровать. После того как цепочка выдала «Звери требуют вопрос чтобы бесы щитом рассекли доверие» и «Зато теперь выискивают благо щупая расплывчатых доброхотов», она отмела возможность, что эти буквы – начальные чего бы то ни было. Еще труднее из них оказалось складывать слова – особенно с учетом щ и одной гласной. Что б ни делала она, буквы отказывались разлагаться. Что бы ни делала. Без всякого значения, ничем не угрожая, просто настойчивые, буквы эти у нее в голове превратились в постоянный рефрен. Фиби приходилось вклинивать свой голос между ними:
–Я з. т. в. ч. б. щ. ищу р. д. Я з. т. в. ч. б. взыщу щ. р. д., я з. т. в. ч. завещу б. щ. р. д…
Вскоре Фиби утратила всякий интерес к новому диагнозу ее состояния, что могло бы порадовать кого угодно – кого угодно другого.