Первые три месяца, пока я приучала себя к мысли, что беременна (на самом деле связь между беременностью и рождением ребенка я осознала лишь за несколько недель до родов), прошли как в тумане: дни как бы оставались под поверхностью воды, не всплывая.
По счастью, мама была в тот момент полностью поглощена и повязана построением собственной жизни. Как обычно, меня она воспринимала как нечто, расположенное на закраине ее бытия. Я здорова, одета, улыбаюсь – значит, сосредотачиваться на мне нет никакой необходимости. Как обычно, главной ее заботой было сполна проживать дарованную ей жизнь; того же она ждала и от своих детей. Причем без всяких выкрутасов.
Под ее не слишком пристальным взглядом я постепенно набирала вес, кожа моя разгладилась, поры затянулись – как на блине, поджаренном на сковородке без масла. И все же она ничего не подозревала. Еще за несколько лет до того я выработала собственный кодекс, от которого не отступала. Я никогда не врала. Считалось, что я не вру из гордости: мне страшно, что меня разоблачат и заставят признать, что я способна на нечто, недостойное олимпийских небожителей. Мама, видимо, постановила для себя, что, поскольку я выше бытового вранья, значит, и на обман неспособна. Тут она обманулась.
Я каждым своим движением изо всех сил изображала этакую невинную школьницу, у которой нет забот серьезнее, чем контрольные в конце четверти. Любопытно, что, играя эту роль, я почти что постигла суть подростковых вывертов. За вычетом того, что в определенные моменты я чисто физически не могла не сознавать, что в моем теле происходит нечто очень важное.
По утрам я никогда не могла сказать заранее, не придется ли мне выпрыгивать из трамвая, на полшага обгоняя тепловатую волну тошноты, грозившую захлестнуть и унести. Оказавшись на твердой почве, за пределами качкого вагона, в котором все руки облеплены запахами недавних завтраков, я вновь обретала равновесие и оставалась ждать следующий.
Школа вновь обрела очарование. Впервые со времен Стэмпса мне стало интересно получать сведения ради них самих. Я зарывалась в факты, как в нору, и находила восторг в логичности математических решений.
Изменение своих реакций (хотя в то время я еще не осознавала, что многому через них научилась) я приписываю тому, что в этот, безусловно, важнейший период моей жизни на меня не давила безнадежность. Жизнь двигалась, как конвейер. Она шла вперед, без преследования и преследователя; единственная моя мысль состояла в том, чтобы держать голову прямо, а язык за зубами и сохранять равновесие.
В середине второго триместра вернулся Бейли, привез мне из Южной Америки браслет из витого серебра, «Взгляни на дом свой, ангел» Томаса Вулфа и целый набор новых неприличных анекдотов.
Когда пошел шестой месяц, мама уехала из Сан-Франциско на Аляску. Она должна была открыть там ночной клуб и собиралась задержаться на три-четыре месяца, чтобы наладить работу. Присматривать за мной поручили папе Клидделу, но я, по сути, осталась предоставлена сама себе, если не считать ненавязчивой опеки наших жиличек.
Мама отбыла после бодро-жизнерадостной прощальной вечеринки (и действительно: многие ли чернокожие добираются до Аляски?), а я чувствовала себя дрянью, потому что дала ей уехать, не сообщив, что она скоро станет бабушкой.
Через два дня после окончания Второй мировой войны я вместе с одноклассниками по Летней школе Сан-Франциско стояла на церемонии получения аттестатов. В тот же вечер, оказавшись в лоне ставшего мне таким дорогим нашего семейного дома, я наконец-то раскрыла свою страшную тайну и, проявив исключительную храбрость, оставила папе Клидделу записку у кровати. Там было сказано: «Дорогие родители, мне очень жаль, что я опозорила семью, но я беременна. Маргарита».
Смятение, которое воспоследовало за моим признанием отчиму в том, что недели через три или около того мне рожать, было совершенно в духе комедии Мольера. Вот только юмор мы смогли оценить только много лет спустя. Папа Клиддел сообщил маме, что срок у меня «недельки этак три», на что мама – впервые взглянув на меня как на женщину – возмущенно ответила: «Да какие тут три недельки». Оба они приняли тот факт, что срок у меня куда больше, чем они решили поначалу, но как ни силились, не могли поверить, что я восемь месяцев и одну неделю носила ребенка, а они – ни сном ни духом.
Мама спросила:
– И что за парень?
Я сказала. Она его вспомнила, но очень смутно.
– Хочешь за него замуж?
– Нет.
– А он хочет на тебе жениться?
Отец ребенка перестал со мной разговаривать на четвертом месяце.
– Нет.
– Все понятно. Нет никакого смысла губить сразу три жизни.
Она не осуждала меня ни втайне, ни в открытую. Она была Вивиан Бакстер Джексон. Надейся на лучшее, готовься к худшему – а ничему в промежутке не удивляйся.
Папа Клиддел заверил, что волноваться мне не о чем.
– Женщины рожают детей с тех самых пор, когда Ева съела то самое яблоко.
Он отправил одну из своих официанток к Магнайну купить мне платьев для беременных. Следующие две недели я моталась по городу: посещала врачей, принимала витамины (таблетки и уколы), покупала одежду для новорожденного и – за вычетом редких минут одиночества – радовалась неизбежному и прекрасному событию.
После недолгих схваток, без особой боли (я осталась при убеждении, что боль при родах сильно преувеличивают) на свет появился мой сын. Как благодарность смешалась в моих мыслях с любовью, так и чувство обладания слилось с материнством. У меня есть ребенок. Прекрасный и при этом мой. Только мой. Никто мне его не покупал. Никто не помогал мне пережить эти угрюмые серые месяцы. Да, мне оказали помощь с зачатием, но никто не станет отрицать, что у меня была непорочная беременность.
Моя единоличная собственность – и при этом я боялась до него дотрагиваться. Когда меня выписали из больницы, я часами просиживала рядом с его колыбелькой, впитывая загадочность его совершенства. Все выступы на его теле были столь миниатюрными, что казались незавершенными. Мама обращалась с ним запросто, с небрежной уверенностью опытной няни; я же боялась, что меня заставят его перепеленать. Я ведь страшно неуклюжая. Вдруг я его уроню или попаду пальцем в эту пульсирующую ямку у него на макушке?
Однажды вечером мама подошла к моей кровати и принесла моего трехнедельного сына. Откинула одеяло и велела мне его подержать, пока она подложит клеенку под простыню. Объяснила, что он теперь будет спать со мной.
Я тщетно ее отговаривала. А что, если я случайно повернусь, раздавлю его насмерть, переломаю эти хрупкие косточки? Но мама и слышать ничего не хотела, и через несколько минут это чудное золотце уже лежало на спинке посреди кровати и улыбалось мне.
Я прилегла на краешек постели, съежившись от страха, и дала себе клятву всю ночь не смыкать глаз. Однако режим «поесть-поспать», который был установлен еще в больнице, а потом поддерживался маминым диктатом, меня сморил. Я уснула.