Но сегодня Дон вел себя непривычно тихо. Близилась свадьба Марка, и это вгоняло моего парня в уныние, он все сильнее погружался в себя. Обычно Дон с особым тщанием относился к своему туалету перед вечеринками — принимал душ, брился, надевал линзы вместо очков. Но сегодня его лицо покрывала темная щетина, и он пришел в очках, круглых, в проволочной оправе — в них он выглядел моложе, — в белой рубашке отнюдь не первой свежести. «Нью-Йоркер» значился в Доновом списке буржуазных выпендрежников, хотя он читал журнал, разумеется; даже я редко прочитывала выпуски столь внимательно, как это делал он. «У них отличные критики, — пояснил Дон, когда я обратила его внимание на это противоречие несколько недель назад. — Но проза просто курам на смех, она ужасна. И эта рубрика „О чем город говорит“… вот это фланирование в цилиндре с моноклем. Гадость! Тебе самой не тошно?» Он зашелся своим злобным каркающим смехом и обнял меня одной рукой, как милого малыша, перед тем как усадить его на колени. «Ну конечно же, тебе не тошно. Тебе нравится это дерьмо. Это… — он заговорил фальцетом, — мы собираемся выпить по коктейлю в „Алгонкине“. Не хотите ли составить нам компанию?» Я слышала, как Дон в открытую выражал свою неприязнь к подобным изданиям на крышах в Ист-Виллидж и в барах, которые считал аутентичными и романтичными — «Холидей коктейл лаунж», «Интернешнл», «Тайл бар», в ирландском пабе на Дриггс-стрит, — как разглагольствовал о вконец деградировавшей природе современной художественной прозы.
Однако сегодня Дон держался в буквальном смысле слова в моей тени, стоя на шаг или два позади. Он молча пил свой напиток и таращился по сторонам. Когда мы уходили, высокий редактор вложил мне в руку визитную карточку и произнес: «Заглядывай к нам как-нибудь, я покажу тебе редакцию». Потом мы с Доном пошли к углу улиц Пятьдесят третьей и Лексингтон, чтобы сесть на автобус, идущий до Юнион-сквер; прохладный воздух овевал мои голые плечи, и я вспомнила слова одного из клиентов Макса, произнесенные как-то вскользь на книжной вечеринке. «Женщину судят по ее окружению». Тогда они показались мне чересчур резкими, но теперь я поняла, что тот мужчина имел в виду: скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты. Все друзья Дона были странными или ущербными: Эллисон, Марк и Ли жили с комплексом вины, страдая из-за своего привилегированного детства, и испытывали постоянный страх неудачи, а дружки из Хартфорда — инфантилы, озлобленные на весь свет, — остановились в развитии на уровне подросткового возраста.
Почему же Дон не общался с писателями? Успешными литераторами с опубликованными работами или просто с амбициозными, интересными авторами, пусть даже неизвестными? Почему он не вступил в разговор или спор с редакторами из «Нью-Йоркера»? Почему не попытался с ними подружиться? Наладить контакт? Рассказать о своем романе? Почему не поговорил с ними о Грамши
[32] или Прусте? Ответ заставил меня вздрогнуть: Дон не нуждался в друзьях из «Нью-Йоркера». Он не нуждался в друзьях, носивших кремовые туфли из «Брукс Бразерс» и полосатые галстуки, в друзьях, у которых были медицинская страховка и гарвардские дипломы, в друзьях, только что опубликовавших свою первую заметку в рубрике «О чем город говорит». Дон окружил себя жалкими людьми — сломленными, запутавшимися неудачниками или теми, кто скоро ими станет, — чтобы быть их королем. Что, разумеется, делало его всего лишь королем ничтожеств.
А кем тогда была я?
Наутро я сразу занялась письмами. Среди них оказались обычные признания в любви Холдену, военные воспоминания, истории, полные отчаяния и покаяния… Огромное количество писем было из Японии, Дании и Нидерландов. Японцы обожали Холдена. Я напечатала несколько стандартных ответов, отложила письма с трагическими историями на другой день и открыла конверт, надписанный кругленьким девчачьим почерком. Письмо оказалось почти повестью на трех мятых листках, вырванных из блокнота и запачканных карандашом. Девочка первый год училась в старшей школе и ненавидела ее, особенно английский; учительница планировала поставить ей двойку. Она, учительница, может, и нормальная, — писала девочка, — но не понимает, что значит быть подростком, и требует читать глупые книги, не имеющие никакого отношения к реальной жизни. За весь год девочке понравилась только одна книга — «Над пропастью во ржи». Судя по всему, вместо каникул ей предстояло отправиться в летнюю школу, чтобы нагнать английский; это был позор, девочка сомневалась, что вынесет такое унижение, и мать, естественно, убила бы ее, если бы об этом узнала. Ученый год почти подошел к концу, и она спросила учительницу, есть ли способ повысить оценку хотя бы для проходного балла. «Да, пожалуй, — ответила учительница. — Напиши письмо Сэлинджеру, да такое, чтобы он ответил. Если ответит, поставлю пятерку».
Я задумалась, положив письмо на стол и в миллионный раз уставившись на стеллаж с книгами Сэлинджера, занимавший всю стену. Было время обеда; я подготовила к отправке аккуратную пачку писем. Я прошлась по ним франкировальной машинкой, надела куртку и сунула письмо девочки в сумку. Стоя в очереди за салатом, перечитала его. Если не обращать внимания на орфографические ошибки и неаккуратный почерк, писала девчонка неплохо. Она честно и живо описала свою ситуацию, ее письмо было эмоциональным, детальным. И меня поразила ее дерзость, смелость, наглость, если хотите, — написать самому Сэлинджеру и сказать: «Пожалуйста, ответьте, чтобы мне поставили пятерку за просто так». Мне нравился такой подход. Сэлинджер сам учился в школе очень плохо. Ему понравилась бы эта девочка. Или, как выразился бы парнишка из Уинстона-Салема, это письмо показалось бы ему «убойным». «Мне очень нужна эта пятерка, — прочитала я еще раз, держа в руках пластиковый контейнер с салатом. — Тогда мой средний балл повысится до проходного. Мама постоянно бесится из-за плохих оценок. Я знаю, вы меня поймете».
Вместе с тем эта девчонка меня раздражала. «Интересно, что бы ей ответил сам Сэлинджер?» — размышляла я, возвращаясь в офис и переходя Сорок девятую, а затем сворачивая на Мэдисон-авеню; солнце здорово припекало. Сэлинджера тоже выгоняли из школы, причем не раз. Хью и Роджер рассказывали мне об этом; я также знала об этом из писем, в которых описывались разные случаи из жизни писателя. Из этих писем можно было многое узнать о Сэлинджере. Холдена тоже выгоняли из школы. Стал бы Холден или сам Сэлинджер прибегать к такому трюку, чтобы их не выгнали? Я не читала «Над пропастью во ржи» и не могла ничего сказать про Холдена, но совершенно точно знала, что Сэлинджер никогда не сделал бы ничего подобного. Он бы принял неудачу как заслуженную.
Я вернулась в офис, села за стол, съела заветную оливку, повернулась к машинке и напечатала ответ. Я написала, что Холден или Сэлинджер не стали бы переживать из-за оценок и волноваться, что мама рассердится. Если девочке действительно хочется походить на Холдена или Сэлинджера, она должна смириться с плохой оценкой, которую, по ее собственным словам, заслужила. Недостойно пытаться заработать оценку незаслуженно, так сделала бы пустышка. «Если хочешь получить пятерку или хотя бы проходной балл, заслужить их можно лишь одним способом — прилежно учиться и выполнять задания твоей учительницы. Да, возможно, тебе придется самой написать сочинение или ответить на вопросы теста. Или умолять учительницу дать тебе второй шанс. Возможно, придется извиниться и проявить смирение. Но иначе не получится. Пятерка, заслуженная обманом, ничего не значит».