Я подписалась своим именем. Сердце радостно билось. Я поступила правильно. Я смогла ответить так, как ответил бы Сэлинджер! Но я также знала, что перешла черту. Едва заметную грань между любопытством, сочувственным интересом и простым сопереживанием и чрезмерной вовлеченностью. «Почему эти письма были так важны для меня?» — спрашивала я себя, направляясь к франкировальной машине. Почему я не могла взять и отправить всем читателям стандартный ответ? Все было очень просто: я любила получать эти письма. Мне было интересно их читать. Когда я их читала, сидя за столом в одиночестве, скажем, в пятницу утром, я чувствовала странное волнение, смесь гнева и нежности, презрения и эмпатии, восхищения и отвращения. Эти люди писали мне — точнее, Сэлинджеру через меня, — о своих разочарованиях в семейной жизни, умерших детях, скуке и отчаянии; рассказывали о своих любимых песнях и стихах, поездках в Большой каньон и на Гавайи, любимых куклах. Они рассказывали мне — на самом деле, конечно же, Сэлинджеру, — то, что не рассказывали больше никому. Разве могла я ответить на них безликой официальной бумажкой? Разве могла просто бросить их? Разве могла допустить, чтобы люди решили, будто никому до них нет дела и никто их не слышит?
В субботу я должна была ехать домой на бабушкин день рождения. В воскресенье на завтрак собиралась вся моя семья, и нас ждали бейглы и бублики, копченый лосось и сабле
[33]. Моей бабушке исполнялось около девяноста шести лет. Около, потому что никто точно не знал, сколько ей лет, даже она сама. Она родилась в Старом Свете, и не было у нее ни свидетельства о рождении, ни каких-либо других документов. Она знала лишь, что прибыла в Соединенные Штаты в 1906 году. Или около того.
— У меня для тебя подарок, — сказал Дон.
Я, продолжая складывать одежду в сумку, вопросительно взглянула на него. Дон не любил в подарки и утверждал, что коммунисты их не дарят, но я думаю, он не дарил их, потому что у него не было денег, а еще из-за жадности. В прошлом году на Рождество он отказался покупать подарки родителям и своим многочисленным братьям и сестрам. Два месяца назад, на мой день рождения — мне исполнилось двадцать четыре года, — он также отказался праздновать со мной. «Сходи куда-нибудь с друзьями», — предложил он. Я, конечно, пошла и не особенно скучала без Дона, но сам факт, что я праздновала день рождения без своего бойфренда, омрачил мне вечер. Вернувшись домой, я высказала это Дону; тот, в свою очередь, объяснил, что дни рождения — это глупости, мало того, глупости буржуазные. «Дни рождения изобрели производители открыток, — заявил он. — Еще один способ заставить толпы людей тратить деньги и думать, что материализм заключает в себе ответы на все вопросы».
По этой же причине Дон отказался ехать со мной в родительский дом на день рождения бабушки, мол, он против празднования дней рождений. Но я опять заподозрила, что его якобы идейность на самом деле не что иное, как маскировка бедности или прижимистости, он просто не хочет тратить деньги на автобус, не говоря уж о подарке для бабули. Вообще-то, я была рада поехать домой в одиночестве, хотя прошлый визит меня огорошил, и я уже опасалась, что на этот раз подбросят мне родители. Счет за детский сад? Кредит на няню, которая заботилась обо мне в младенчестве?
И все же я радовалась перспективе вернуться в красивый, комфортный, просторный родительский дом, хотя, возможно, этого делать не стоило. Я уже предвкушала, как из вентиляционных решеток в моей комнате подует теплый воздух — в доме было центральное отопление, — как я лягу на свою мягкую детскую кровать с розовым постельным бельем с узором в виде веточек, как буду любоваться нашей зеленой лужайкой и гигантскими раскидистыми деревьями, благодаря которым у нас перед домом всегда была тень, как выйду за бейглами с папой в воскресенье утром. Я радовалась, что меня окружат заботой — пусть ненадолго, но окружат.
— Подарок? — насторожилась я.
— Его можно взять в дорогу, — с улыбкой проговорил Дон. — Дай мне сумку.
Я открыла сумку, и Дон положил в нее большой и явно не новый конверт из коричневой бумаги.
— Не открывай, пока не доедешь до дома, — предупредил он.
Я открыла конверт в автобусе. Внутри оказался роман Дона «Попутчик». Я помнила это название еще с первого свидания.
— Это отсылка к главным темам книги, — пояснил Дон тогда, покрутив вино в бокале. — Тебе же знаком этот термин? Попутчик.
— Нет, я его не знала.
— Твоя бабушка была социалисткой, — воскликнул парень, — и ты не знаешь, что значит «попутчик»?
— Моя бабушка не говорит о политике с 1950 года, — ответила я. — По очевидным причинам.
— И все же… — Дон покачал головой, не в силах поверить в мое невежество. — Попутчик симпатизирует партии, но не является ее членом.
— Так твой роман о коммунизме? — удивилась я. — О коммунистической партии? В наши дни? — Тема показалась мне странной, но интересной.
— Нет, нет. Это был бы очень скучный роман. — Дон улыбнулся широкой, счастливой улыбкой, глядя на которую казалось, что нет в мире ничего невозможного. — Но в нем присутствует тема классового расслоения. Роман о том, как можно быть частью чего-то, но одновременно находиться в стороне. Мой герой — он, конечно, антигерой, но это уже другой вопрос, — участвует в жизни общества, но вместе с тем не является его частью. А его подруга — бывшая подруга — из очень богатой семьи. Она пытается ввести его в свой мир, но ничего не получается. — Дон усмехнулся. — Потому что он парень из рабочего класса.
Прототипом этой вымышленной подруги послужила подруга Дона из колледжа, выросшая то ли в Беверли-Хиллз, то ли в каком-то другом подобном месте. Дон описывал условия ее жизни как «королевскую роскошь», но мне она показалась обычной жительницей Лос-Анджелеса из верхнесреднего класса. После колледжа девушка порвала с Доном, и он так ее и не простил.
Когда автобус подкатил к моему родному городу, я прочла половину романа. Героем, как и в рассказе Дона, оказался темноволосый юноша из рабочего класса; он окончил престижный гуманитарный колледж в окрестностях Нью-Йорка, но по неясным причинам после окончания учебы почему-то стал работать охранником в офисном здании. Там он проводил большую часть дня, наблюдая за сексапильными секретаршами, ходившими туда-сюда. На первых сорока страницах описывалось, как парень подсматривает за одной из этих секретарш, которая мастурбирует, сидя на столе. Тем же вечером, переключая каналы, он ненадолго задерживается на канале с порно и понимает, что актриса в порнофильме — его бывшая любовь из колледжа, богатая, благополучная жительница Лос-Анджелеса, с которой они расстались, так как не смогли преодолеть классовые разногласия. В эпоху, когда Гугла еще не существовало, парень решает выяснить, что с его бывшей девушкой произошло.
Так выглядели основные сюжетные наметки, которые мне удалось выделить. Как и прочитанный мной рассказ Дона, его роман отличался столь плотной, столь нарочито безвоздушной прозой, что местами было невозможно понять, что происходит. И под «плотностью» я подразумеваю не плотность, как у Дэвида Фостера Уоллеса, чьи рассказы я как раз тогда читала. За несколько недель до этого мы с Максом ходили на чтения Уоллеса в «Кей-Джи-Би»; народу собралось столько, что мне пришлось стоять в коридоре, и Уоллес, потный, в бандане, когда протискивался мимо меня, направляясь к сцене, случайно задел меня рукой. Сила и мощь его языка завораживали. На следующий день, когда Макс ушел на обед, я стащила у него гранки «Бесконечной шутки» и начала читать за столом; мой пульс участился, и я напрочь забыла о купленном на обед салате. Я вернула книгу вечером еще до возвращения Макса, а по пути домой купила в «Стрэнде» сборник «Девушка со странными волосами» за несколько долларов и спрятала от Дона, который презирал любые покупки и считал, что книжки нужно брать в библиотеке, а еще презирал писателей, которые удостаивались слишком пристального внимания. «Хороший писатель не может написать бестселлер», — говорил он про Уоллеса. Но я теперь знала — Уоллес может все, и он очень хорош. Он не просто отличный писатель, — такие люди, как он, совершают революции в литературе и читательском сознании. Проза Уоллеса была полна жизни, она погружала читателей все глубже в психологический мир персонажей, с каждой страницей делая его более многогранным, снимала многочисленные поверхностные слои, позволяя докопаться до сути. На страницах книг Уоллеса слова оживали. У Дона они казались безжизненными. Не раскрывали смысл повествования, а становились для него помехой.