– Значит, завтра, да? А что при этом чувствуешь? Как твое настоящее имя? А он – злодей, да? Чудовище? – Вопросы сыпались градом – видимо, спрашивавшие и не ожидали и даже не желали на них ответов. Им нужны были лишь ощущения от близости ко мне и беседы со мною. – Ты будешь ломать его на колесе? А клеймение будет? А женщин убивать тебе доводилось?
– Да, – ответил я. – Один раз.
Один из мужчин – низенький, хрупкого сложения, с высоким, выпуклым лбом интеллектуала – вложил в мою ладонь азими.
– Я знаю, ваш брат получает не так уж много, а преступник нищ, от него чаевых ждать не приходится.
Женщина с распущенными седыми космами сунула мне носовой платок, обшитый по краю кружевом.
– Намочи его в крови. Хочешь, вымочи весь или только уголочек. Я тебе после заплачу.
Все они были омерзительны и жалки, но одного мне стало действительно жаль. Еще ниже ростом, чем давший мне денег, еще более седой, чем женщина с распущенными волосами, тусклый взгляд исполнен безумия… Казалось, его глазами смотрит на мир тень некоей непрестанной тревоги – подавленной заключением в темнице разума, лишившейся жажды вырваться наружу, но все свои силы сохранившей в целости. Он явно ждал, когда остальные четверо замолчат, но этому, видимо, не суждено было произойти никогда, и потому я жестом велел им умолкнуть и спросил, чего он хочет.
– Г-г-господин, на «Квазаре» была у меня паракоита – к-к-кукла, так сказать, геникон, с огромными, темными, точно колодцы, з-з-зрачками. Р-р-радужки, окружавшие их, были пурпурны, словно астры или же анютины глазки в весеннем цвету, г-г-господин; пожалуй, целые с-с-сады цветов потребовались, дабы изготовить эти глаза, это тело, что, казалось, всегда было согрето солнцем! И г-г-где же она теперь, моя скополанья, прелестница моя? Да вонзятся крюки в те д-д-длани, что украли ее! Сокруши их каменной плитой, господин! Куда пропала она из сделанного мной для нее ящика лимонного дерева, где не спала ни разу, проводя ночи напролет рядом со мною – со мною, а вовсе не в ящике, где ждала она меня целыми днями – стражу за стражей, господин! – улыбаясь, когда я укладывал ее туда, и радуясь тому, что вновь улыбнется мне, когда я вернусь и выну ее? Сколь мягки были ее руки, ее маленькие ладошки! Мягки, точно г-г-голубки! Она порхала бы по каюте, трепеща ими, словно крылышками, если бы не предпочитала вместо того лежать со мною! Н-н-намотай же к-к‐кишки их на свой ворот, вынь очи их и вложи им в уста! Сбрей их срамные уды острою бритвой, сбрей начисто, дабы их девки не узнали их, дабы полюбовницы прогнали их прочь, дабы с горячих губ шлюх летел им вослед жгучий смех! Да будет воля твоя над преступными, ибо где их сострадание к невинным?! Когда же восплачут они, когда дрогнут сердца их? Что за люди способны на то, что содеяли они – воры, лицемеры, предатели, убийцы и хищники?! Не будь тебя, г-г-господин, что было бы их ночным кошмаром, кто свершил бы возмездие?! Где были бы цепи их, путы, колодки и кандалы? Кто подвергал бы злодеев абацинации, дабы лишить их зрения, дефенестрации, дабы ломать им кости, кто рвал бы им жилы на эстрападах? О, где же, где же она – любимая, потерянная мною?!
Доркас украсила волосы сорванной маргариткой, но, пока мы гуляли за стенами крепости (я был закутан в плащ, так что с расстояния в несколько шагов любой сторонний наблюдатель решил бы, что она гуляет одна), цветок закрылся на ночь, и тогда она сорвала взамен один из тех белых, формой подобных трубе цветов, называемых луноцветом за то, что в зеленом свете луны кажутся зелеными. Нам не было нужды в разговорах: мы были одни, и этого нам хватало, и ладони наши, крепко сжимавшие одна другую, говорили об этом без слов.
В крепость вереницами тянулись повозки поставщиков армии – солдаты готовились выступить в поход. На фоне Городской Стены, окружавшей нас с востока и севера, стена, ограждавшая казармы и здания присутственных мест, казалась не более чем детской игрушкой, песчаным валом, что вот-вот будет смыт случайной волной. К югу и западу от нас простиралось Кровавое Поле. Раздался звук горна, за ним последовали кличи новых бойцов, разыскивавших противников. Наверное, и я, и Доркас какое-то время боялись, что другой предложит пойти и посмотреть бои, но ни один из нас предлагать такого не стал.
Горн на Стене протрубил во второй раз, и мы, разжившись огарком свечи, вернулись в свою комнатушку без окон и очага. Дверь ее не запиралась, но мы придвинули к ней стол, водрузив на него свечу. Я предупредил Доркас, что она вольна уйти, если хочет, и что после ее всю жизнь будут звать палаческой подстилкой, отдающейся прямо под эшафотом за обагренные кровью деньги.
– Что ж, – сказала она, снимая коричневую накидку (свисавшую до пят, а порой, когда она забывала подоткнуть ее, волочившуюся по земле) и оглаживая грубую, желтоватую льняную ткань дзимарры, – эти деньги уже накормили и одели меня.
Я спросил, не боится ли она.
– Боюсь, – ответила она. И тут же поспешила добавить: – Нет, не тебя!
– Чего же?
Я снял одежду. Стоило ей лишь попросить, я не коснулся бы ее и пальцем, однако мне хотелось, чтобы она просила – умоляла – об этом. Тогда наслаждение воздержанием, возможно, оказалось бы даже сильней удовольствия от обладания ею, а еще очень приятно было бы осознавать, что, пощади я ее, на следующую ночь Доркас почувствует себя еще более обязанной мне.
– Себя самой. Тех мыслей и воспоминаний, что могут вернуться ко мне, если я снова лягу с мужчиной.
– Снова? Ты вспомнила, что бывало у тебя прежде?
Доркас покачала головой.
– Нет. Но я уверена, что не девственница. Мне много раз хотелось тебя – и вчера и сегодня. Как ты думаешь, для кого я мылась? А прошлой ночью, пока ты спал, держала тебя за руку и представляла себе, будто мы лежим вместе, уже насытившись друг другом. И чувство насыщения оказалось так же знакомо мне, как и желание, – выходит, до этого я знала хотя бы одного мужчину. Хочешь, я сниму это, прежде чем задуть свечу?
Тело ее было стройным, груди – высоки и пышны, а бедра – узки. Выглядела она едва ли не девчонкой, но в то же время казалась вполне созревшей женщиной.
– Ты такая маленькая, – сказал я, прижимая ее к себе.
– А ты – такой большой…
Тогда я понял, что все мои старания не сделать ей больно – и в ту ночь, и во все последующие – будут напрасны. Понял я и то, что удержаться уже не смогу. Мгновением раньше смог бы, попроси она о том, но теперь… Нет, теперь об этом не могло быть и речи. Стремясь вперед, я ничуть не боялся напороться на рожон привязанности и, быть может, ревности.
Однако распятым на колу оказалось вовсе не мое, но ее тело. Мы стояли посреди комнаты, я гладил ее и целовал груди, округлые, точно половинки чудесных мягких плодов, а после поднял ее, и вместе упали мы на одну из кроватей. Вскрикнув от боли и наслаждения, Доркас оттолкнула меня, чтобы тут же привлечь к себе снова.
– Как хорошо… как хорошо…
Зубы ее впились в мое плечо, тело выгнулось, словно туго натянутый лук.