– ¡Ay, no! Я не могу носить кружевные. У меня от них соски чешутся.
– Я знаю, что ты ее не знаешь, но она твоя кузина, дочь твоего дяди Нуньо. Не позорь меня, иди к ней и поздоровайся.
– Se llama Шулер, Mamá. Шу-лер.
– ¿Como azúcar?
[550]
– No, Mamá, Шулер. No Сахар.
– Ya nadie hace comida como antes. Nada sabe igual. La comida sabe a nada. Ni tengo ganas de comer a veces, y a veces ni como
[551].
– По ее бровям можно судить о том, что все тело у нее волосатое.
– Это фотография из нашей поездки в Акапулько, мы тогда были маленькими. Но меня на ней нет, я строила в сторонке песочные замки, и никто не сподобился позвать меня, когда появился фотограф. Как и всегда, они забыли обо мне.
– Что такое ты говоришь? Ты вовсе не строила замки, Лала. Хочешь правду? Ты на что-то страшно рассердилась и не пришла, когда мы стали звать тебя. Вот почему тебя нет на фотографии. Я не могу не знать этого, я старший.
– Я не скандалю! Ты сама скандалишь!
– Estás loca. Te gusta mortificarme, ¿verdad? Tú eres la que…
[552]
– Лжец!!!
Наконец, как всегда с опозданием, начинается концертная программа. Папа выходит на танцплощадку, в своем прекрасном фраке он похож на Фреда Астера, джентльмен до мозга костей. Mariachis играют для начала «Марш тореадора», бог знает почему. Все аплодируют. Мама входит в круг, храбрая и энергичная, как молодой бычок, – она несколько недель просидела дома, ухаживая за Папой. На ней шифоновое платье цвета морской волны, с высокой талией, она кивает и чопорно машет всем, как английская королева. Папа целует руку Мемо, прижимает лицо Тото к щеке и целует всех своих сыновей в лоб или в макушку. И мне хочется заплакать.
Затем mariachis играют медленную песню Solamente una vez
[553]. И Маму с Папой заставляют танцевать. Мама поначалу держится скованно, и тогда ей приносят несколько коктейлей, выпивает их и расслабляется. Мама с Папой танцуют так, будто танцевали вместе целую вечность, как люди, примирившиеся друг с другом и любящие друг друга.
Наконец за дело берется приглашенный нами диджей, а mariachis уходят. Диджей просто потрясающий, он заводит самую разную музыку – от Переса Прадо до Стиви Уандера. Когда играет Kung Fu Fighting, все мамочки вскакивают со своих мест и тянут за собой мужей, но те не желают присоединиться к ним. Вместо этого с ними танцуют их дети. Малышам нравится такое. Они хныкают и ноют, требуя, чтобы их взяли на руки. Сорванцы машут кулаками в воздухе, колотя друг друга по шее, или бегают по танцплощадке. Маленькие девочки, по крайней мере принцессы, танцуют со своими папами, а те, что не принадлежат к королевской семье, друг с другом. Рафин chiquillo вопит, и они со Зденкой передают его друг другу до тех пор, пока Папа не вызывается немного прогуляться с ним, чтобы ребенок успокоился, но мы все понимаем, что он улизнул, чтобы выкурить запрещенную сигарету, которую стрельнул у кого-то из своих друзей.
После She Loves You, The Twist, These Boots are Made for Walkin’, Midnight Train to Georgia, I Shot the Sheriff, Crocodile Rock и Oye Cómo Va диджей запускает музыку маминой и папиной молодости, выбрав наконец что-то такое, что заставляет абсолютно всех встать с мест – cumbia
[554]. И так на танцплощадке оказываются все – дети, молодожены, старики, даже люди с ходунками и в инвалидных креслах, близкие и дальние родственники, сексапильные тетушки, похожие на накачанных воздухом морских коньков – пышные, невероятных размеров, выступающие из декольте своих платьев, с большими русалочьими бедрами, с большими русалочьими chichis, в платьях столь узких, что это и смешно, и чудесно одновременно. Все кружатся в ленивом, против часовой стрелки, хороводе. Живые и мертвые. Сеньор и сеньора Хучи, прилетевшие из Мехико. Бледнолицая Тетушка, у которой на каждой руке по внуку. Дядюшка Толстоморд и Тетушка Лича, Дядюшка Малыш и Тетушка Нинфа, все кузены-кузины с детьми, шестеро моих братьев со своими вторыми половинками и малышами. Тото танцует со своей новорожденной дочкой, а Мама злится и сердится, потому что он не обращает на нее внимания. Папа смешит жену Тото. Она американская кореянка, и он выпендривается перед ней – поет что-то по-корейски, чему кое-как научился во время войны.
И, слыша в своем доме весь этот шум, что называется разговорами, я понимаю, что разговоры – это только разговоры, что они так тесно вплетаются в мой дом, в мое прошлое и в меня саму, что их нельзя разделить на отдельные диалоги, а надо воспринимать как единый шум, подобный шуму моря в раковине, это – моя жизнь, с дьявольскими арабесками голосов и переплетениями судеб, несущаяся словно воды Ганга, необратимые и дикие, уносящие все, до чего могут дотянуться: целые деревни, свиней, ботинки, кофейники и то маленькое ситечко в кофейнике, что Мама каждое утро теряет, и потому переворачивает вверх дном всю кухню, пытаясь найти его, пока кто-нибудь не додумывается посмотреть в мусорном ведре. Имена, даты, персонажи, ложка, туфли, что Папа покупает на Максвелл-стрит, а до того – в Мехико, свист, что вырывается из дырки в груди у Маленького Дедули, и прапрадедушка, пахнущий как верфь потому, что целыми днями окрашивает в черный цвет rebozos, поездки на машинах в Мексику и в Акапулько, refresco
[555]газированная вода «Лулу» с сиропом, taquitos de canasta
[556], горячие и влажные, имя на зернышке риса, crema de nácar, продаваемый уличным торговцем, раздающим его образцы, как солидные порции сметаны, Matachines
[557] в перьях, танцующие перед собором в день рождения Девы, дочка служанки, плачущая в телевизоре, потому что потерялась и не знает, где живет в Мехико, оранжевое кресло-кровать. Все, все, все это, и я выключаю звук с помощью мозга, словно смотрю немой фильм, и рты персонажей движутся как улитки, ползущие по стеклу аквариума.
И внезапно меня настигает ужасная правда. Я – Ужасная Бабуля. И во имя любви к Папе убью всякого, кто приблизится к нему, чтобы обидеть или опечалить. Я стала ею. И я читаю в ее сердце, в сердце Бабули, которую столько раз предавали, что она любит только своего сына. И он любит ее. И я люблю его. И я должна найти в своем сердце место для нее, потому что она носит его в нем, как некогда носила в животе, как колокол носит язык. И нельзя до кого-то дотронуться, чтобы не дотронуться до кого-то еще. Он в ней, я в нем, как китайские коробочки, как русские матрешки, как океан, в котором бушуют волны, как переплетенные нити rebozo. Когда я умру, ты поймешь, как сильно я тебя люблю. А мы все, нравится вам это или нет, едины и одинаковы.