Не полагается спрашивать о таких вещах. Есть истории, которые невозможно рассказать.
Равно как есть истории, которые ты сама не хочешь никому рассказывать. Может, у Папы тоже есть ко мне вопросы. Может, он хочет или не хочет знать обо мне и Эрнесто, но он ни о чем таком не спрашивает. Ведь мы истинные мексиканцы. И столько всего недоговариваем.
И я ничего не могу с этим поделать. И подношу концы caramelo rebozo к губам и, сама того не замечая, жую ее бахрому, и ее тыквенный вкус, знакомый и успокаивающий, напоминает мне о том, что я связана со столь многими людьми, со столь многими.
Может, это и хорошо, что я не могу сказать: «Мне очень жаль, Папа», а Папа не говорит мне: «Я прощаю тебя». Может, не имеет никакого значения, что Папа никогда не говорил Маме Perdóname
[565], и Мама никогда не отвечала на это «Я тебя прощаю». Может, и должно, что Бабуля так и не извинилась перед Мамой: «Я сделала тебе больно, пожалуйста, прости меня», а Мама так и не сказала ей: «Забудь, это все в прошлом». Это не имеет значения. Может, мое дело – разделять пряди и сплетать слова за тех, кто не может хотя бы произнести их, чтобы в конце концов все стало хорошо. Вот о чем я думаю.
Мне бы хотелось сказать Папе Te comprendo
[566]или «Я люблю тебя», что одно и то же. Но странно даже представить, что можно сказать так. Мы не говорим друг другу: «Я люблю тебя», когда, скажем, мои братья обнимают меня, потому что мы очень редко обнимаем друг друга, хотя Папа то и дело обнимает нас. И я привыкла к этому, равно как и к тому, что не привыкла к объятиям братьев. Они пахнут, как пахнут их подушки. Это запах волос и мужественности, как у Папы, запах помады для волос «Альберто VO 5», что никогда не нравился мне, но когда я обнимаю Папу в этот раз, мне хочется плакать, учуяв его.
– Представь непредставимое, – говорит Папа, глядя на танцплощадку, где, как на цирковой арене, скачут, и трясутся, и гордо прохаживаются тела. – Представь непредставимое. Подумай о тех невероятных вещах, что могут произойти, и поверь мне, Судьба превзойдет тебя в этом и придумает вещи куда более невероятные. Такова жизнь. Госпоти! Наши жизни – это такая telenovela!
И это правда. Божественное Провидение – самый одаренный воображением писатель. Сюжетные линии закручиваются в круги и спирали, жизни переплетаются, случаются самые невероятные совпадения, события образуют узлы, восьмерки, двойные петли, узоры более причудливые, чем бахрома шелкового rebozo. Нет, я не способна выдумать такое. Никто не способен сравниться с жизнью.
Cumbia кончается, и неожиданно начинают играть вальс, и танцующие спешат прочь с танцплощадки, словно на ней взорвалась бомба.
– Кто просил вальс?
– Я, – говорит Папа. – Ven
[567], потанцуешь со своим папой?
– Но я не умею.
– Не волнуйся, mija. Asi como sea
[568].
Папа встает и ведет меня танцевать, как истинный caballero, каковым он и является. Все аплодируют и оставляют в нашем распоряжении всю танцплощадку, и я покрываюсь потом от волнения, но спустя какое-то время забываю обо всех, и когда наконец у меня получается вальсировать, многие папины друзья встают и присоединяются к нам, некоторые из них тянут за собой своих жен, а другие – дочерей или внучек, и вот танцплощадка снова заполнена – сначала хорошими танцорами, теми, что постарше, а потом плохими, помоложе, но никому нет до этого дела, и всем нам чертовски весело.
– Кто моя niña bonita?
Папа танцует, как танцевал в молодости, словно он тот самый парень, что мотался по танцплощадкам во время войны. Тот самый, которого повстречала моя Мама. Лицо у него постаревшее и усталое, но волосы и усы все еще совсем черные.
– А чему, как тебе кажется, ты научился в жизни? Чему la vida научила тебя, Папа?
– ¿La vida?.. Достойно трудиться.
– И этого достаточно?
– Этого достаточно для одной жизни…
Что ни говори о жизни моего отца, он прожил ее наилучшим образом, он достойно трудился. О’кей, может, он и понаделал ошибок. Может, и лгал во спасение. И что с того? Вот они мы. Такие, какие есть.
– Но Лала, – шепчет Папа мне на ухо. – То, что я рассказал тебе сегодня, предназначено только тебе, небо мое. – Он поправляет лежащую на моих плечах caramelo rebozo. – Только ты слышала эти истории, ты понимаешь это, дочь моя? Sólo tú. Будь достойна этого, Лала. Digna
[569]. Не уподобляйся варварам, mi vida. Если мы будем болтать обо всем направо и налево, то станем как sinvergüenzas
[570], понимаешь меня? Ты же не хочешь, чтобы люди считали нас бесстыжими, верно? Пообещай своему Папе, что никому ничего не расскажешь, Лалита. Никому и никогда. Пообещай мне.
Я смотрю Папе в лицо, в то же лицо, что и у Бабули, в то же, что и у меня.
– Обещаю, Папа.
Fin
Pilón
Подобно тому, как благодарный мексиканский торговец дает вам pilón, то есть кладет в сумку, когда вы уходите, что-то сверх купленного вами, я дарю вам еще одну историю в благодарность за то, что вы выслушали мои cuento…
В Синко де Майо перед кафе La Blanca шарманщик играет Farolito. Со светлой грустью люди кидают ему монеты, чтобы стряхнуть с себя память об отце, возлюбленном, ребенке, которых прибрал Господь.
И эта музыка тревожит что-то в моей душе, что-то, относящееся к незапамятным временам. Что-то из прошлого. Это такое чувство, когда ты помнишь что-то смутно и расплывчато и забываешь о том, что надо сделать для того, чтобы все стало четким и ясным. В данном случае я забыла о настроении. Даже не о настроении, а о состоянии, если быть точной.
Когда-то давно мое тело не было моим телом. У меня не было тела. Я была так близка к тому, чтобы быть духом, как сам дух. Я была сгустком света, плывущим по планете. Я имею в виду ту себя, которой я была до наступления зрелости, этой красной Рио-Браво, которую нужно переплыть каждому.
Я не знаю, как это бывает у мальчиков. Я никогда не была мальчиком. Но девочки в промежуток между, скажем, восьмью годами и подростковым возрастом забывают о том, что у них есть тело. В это время у них плохо получается следить за собой – носки вечно спущены, коленки разбиты и кровоточат, волосы походят на швабру. Мы не смотримся в зеркало. Не понимаем, что на нас смотрят. Не понимаем пока, что наше тело может привлекать взгляды мужчин. Тело еще не подозревает о своей женской природе, оно просто некая тяжесть, которую приходится таскать на себе. Ты смотришь на молоденькую девушку и замечаешь, что в этом возрасте она некрасивее, чем когда-либо еще, и в то же время счастливее. Она так близка к тому, чтобы быть духом, как сам дух.