Затем я сделал первый скок. Мне было четырнадцать. Время шло к часу ночи. Все спали, и я надел черные джинсы, черную толстовку «Найк-атлетик» и прошел на цыпочках мимо родительской спальни, слыша храп и молясь, чтобы он продолжался. Спустившись, я зашел на кухню и взял из ящика рядом с раковиной разделочный нож. Помню, как в кухню заглянула луна, но она не пошла за мной в прихожую, где я натянул кеды и выскользнул из дома. Я оставил дверь на защелке, спустился на крыльцо и остановился. У входа валялись рекламки еды, и я напихал их в зазор, чтобы дверь за мной не закрылась. От двери к улице тянулась высокая стена, так что прохожим было не видно крыльца, пока они не поравняются с ним. Я затаился.
Мимо прошла пара, и я выскочил из тени, натянув капюшон, и наставил на них нож. Давай, бля, бумажник, быстро. Женщина завизжала и выбежала на дорогу, а мужчина побежал за ней, зовя на помощь. По другой стороне дороги шел еще один мужчина. Он остановился и выкрикнул, ублюдок ты, а затем вышел на дорогу, к этой паре – женщина держалась за мужчину, словно боялась, что ее сдует ветром, – и я отступил в тень и вернулся в дом, выпихнув рекламки из дверного зазора. Я взлетел наверх, закрыл за собой дверь, прокрался в кухню, положил на место нож и вернулся к себе в комнату. Тихо открыв окно, я вылез на балкон и увидел внизу две полицейские машины и фургон, прямо посреди дороги, синие мигалки бросали отсветы на дома и машины, танцуя с тенями. На дороге стояли несколько федов, разговаривая с парой, которой я угрожал, а другие проверяли подвалы нашего и соседнего домов.
Следующим утром я оделся в школу, взял с кухни нож поменьше, чем тот, что прошлой ночью, и вышел на улицу. Но я пошел не налево, к метро, а направо, вдоль дороги. На углу мне встретилась женщина. Я подошел к ней, достал нож и приставил ей к горлу. Утро было солнечное, поблизости никого, и она прошептала, пожалуйста, и отдала свой мобильник. Я развернулся и припустил к метро, запрыгнул в поезд и поехал в школу. Школа была частная, и ходил я туда только благодаря финансовой помощи за мою успеваемость и музыкальные способности, а также благодаря родителям, которые во всем себе отказывали, тогда как большинство ребят там были из дико богатых семей, так что все они сверкали новейшими мобилами. Когда я пришел в школу, один из моих друзей сказал, да ты, никак, телефон заимел наконец?
Первый раз я увидел, как кого-то пыряют, когда мне было тринадцать. Это случилось в молодежном клубе «Стоу», куда я всегда ходил после школы читать рэп. Мы только закончили репетировать, и тут эти брателлы из «Хладнокровной братвы» попытались отжать у диджея его пластинки. Когда он стал упираться, его дважды пырнули, в жопу и ногу, и забрали сумку с пластинками. После того, как я увидел там поножовщину в третий раз, меня перестал шарашить адреналин, и я смотрел, как работнки клуба оттаскивают пострадавшего в безопасное место, оставляя на полу кровавый след.
В какой-то момент меня выперли из частной школы за всякую ебанину даже раньше, чем я успел сдать аттестат об окончании средней школы. В итоге я стал ходить в этот особый колледж для подростков, которых отовсюду исключили и отчислили. Первый раз я взял в руки ствол, когда мне еще не было шестнадцати. Я пошел в Гайд-парк со своим корешем из колледжа, который достал мне ствол, птушта у меня были терки с другими чуваками, и мы проверили его в одной из этих аллей, обсаженных кустами и деревьями, у мемориала принца Альберта. Выстрел ничуть не походил на киношное бдыжь, это было грозное БАУуу, разнесшееся по округе, так что все эти птицы взмыли с деревьев в небо. Я понятия не имел, что там прячется столько птиц.
В таких местах, как Южный Килли, все начинается с того, что деды посылают тебя за хавкой. Я про обычную хавку, которую хавают, а не курят или пускают по вене, или типа того. Тебя посылают в Харлсден, за курицей по-ямайски или рисом с бобами, да еще выстебывают. Но пацаны это делают потому, что не видят других вариантов. Все дело в давлении и ожиданиях, в желании приблизиться к тому уровню, на котором ты видишь дедов. И тебе от этого никуда не деться. Ты идешь из школы и видишь все это. И чем больше тебе говорят держаться подальше, тем больше оно тебя манит. Так что пацаны делают то, что велят им деды, а потом начинают доставлять свертки и хранить у себя под кроватью ствол какого-нибудь чувака, и это дает им чувство своей значимости, они уже не чувствуют себя такими же, как все, птушта давайте по чесноку, кому охота чувствовать себя таким, как все? Через какое-то время деды тебя посылают палить в кого-то и все такое, а потом наступает день, когда ты просыпаешься и решаешь, что раз ты уже делаешь это за деда, в следующий раз, как он скажет тебе пойти, сделать что-то за него, ты его пошлешь. У тебя есть ствол, ты умеешь с ним обращаться, а главное, тебе уже обрыдло месить чужую грязь. И ты сам не заметишь, как от тебя прежнего не останется и следа, так что будешь готов засветить любому, кто попробует относиться к тебе, как к какому-то мелкому идийоту.
Это мне рассказывает мой друган, Смурф – племяш дяди Т, – пока мы сидим и дуем шмаль в дядиной гостиной, после того, как я рассказал ему про свой первый скок, когда мне было четырнадцать. Он выдувает дым, а по телеку трындит игровое шоу. Вы можете добавить к вашему счету шесть тысяч фунтов, говорит ведущий. Публика ликует. Хотите на этом закончить или примете более серьезное предложение?
Смурф рассказывает дальше, размеренно и тихо, но весомость его слов перекрывает звуковые эффекты, ликующую толпу и голос ведущего.
А потом они доходят до того, что настолько увязают во всем этом, что вообще теряют тормоза, и вот эти брателлы уже столько всего натворили, что у них кукуха едет. То есть у них уже нет сил жить вечно на стреме, когда каждый день ходишь и оглядываешься, и каждый день мутишь новую жесть, и они уже не могут спать, пока не укурятся или упьются в хлам, и чтобы ничего не снилось, птушта они не знают, что их ждет во сне. Вот поэтому почти все мокрушники курят бадж. Единственный способ не видеть лица того, кого они замочили, это накуриться баджа, брат. Или хотя бы, пока они под баджем, они не чувствуют страха, когда тот, кого они убили, спрашивает их, за что? А дальше заметить не успеешь, как этот брателла, который был крутейшим бандосом на районе – все мокрощелки виснут на нем, и никто ему слова поперек не скажет, а он сверкает брюликами и «Гуччи», и кони у него последней модели, – не успеешь заметить, как этот брателла становится торчком и курит дурь, как все торчки. И когда до этого доходит, пацаны даже не помнят, кто они ваще. Никому и дела нет. Говорю тебе, брат. Поэтому здесь и нельзя победить.
Я говорю, но, брат, я знаю пару чуваков, кто победил, конкретных чуваков, кто сделал бешеные бабки, толкая дурь, и смог избежать всего этого, и все у них ровно.
Братан, ты думаешь, что они победили, но они не победили. Говорю тебе, они проиграют. Неважно, как. Я столько раз слышал, как кто-нибудь говорит, нахуй этого Смурфа, что он гонит? Вот мой пахан. Он вышел из игры, у него своя хата, свой бизнес, он больше вообще не касается ни хавки, ни стволов. Клево. Год спустя пахана не стало. Затем кто-то назовет еще кого-то. То же самое. Он все разрулил. Вышел из игры. А потом его сажают за что-то еще. Птушта, в конечном счете, хуй ты победишь. Я сумел осознать это, брат. Это путь в никуда.