– Я знаю, зачем вы сюда пришли, – сказала она, не дав мне и рта раскрыть. – Вы уже изучили виды бариатрических операций?
– Да, – ответила я. – Хочу необратимую.
– Люблю решительных женщин, – сказала она и принялась вытаскивать из ящика брошюры. – Вам придется пройти кое-какие процедуры. Побывать у психиатра, проконсультироваться со вторым врачом, записаться в группы поддержки – бюрократическая чепуха, отнимает много времени. Зато у вас вся жизнь изменится, – пообещала она и погрозила мне пальцем с нежностью и упреком. – Будет больно. Будет нелегко. Но когда все закончится, вы станете самой счастливой на свете.
Сестры явились за несколько дней до операции. Распределились по многочисленным пустым спальням, загромоздили тумбочки кроссвордами и лосьонами. Я слышала их движение наверху, птичьи звуки, внятные и в то же время прозрачно-напевные.
Я сказала, что иду в ресторан на последний ужин.
– Мы пойдем с тобой, – сказала первая сестра.
– Составим тебе компанию, – сказала вторая сестра.
– Поддержим тебя, – сказала третья сестра.
– Нет, – сказала я. – Я пойду одна. Мне нужно побыть одной.
Я пошла пешком в мой любимый ресторан «Соль». Он не всегда звался «Солью», не всегда был ею. Одно время тут размещалось кафе «У Линды», потом «Семейная закусочная», потом «Стол». Здание оставалось все то же, но каждый раз ремонтировалось и становилось краше.
Садясь за угловой столик, я думала о приговоренных к смерти, о последней трапезе и в третий раз за неделю забеспокоилась, есть ли у меня моральные принципы – или же я начисто их лишена. Это не то же самое, напомнила я себе, разворачивая салфетку на коленях. Несопоставимые вещи. У них – последняя трапеза перед смертью, у меня – перед жизнью, более того – перед новой жизнью. Ты чудовище, думала я, поднося меню к лицу, слишком высоко его поднимая.
Я заказала ассорти устриц. По большей части они были подрезаны как надо и выскальзывали так легко – вода, океан, совсем ничто. Но с одной пришлось побороться: крепко заякоренная на своей раковине, упрямая пружинка плоти, она сопротивлялась, она была воплощенное сопротивление. Устрицы живые, спохватилась я. Они состоят из мускула и более ничего, у них нет мозгов или внутренностей, строго говоря, и тем не менее они живые. Если в мире существует справедливость, устрица должна ухватить меня за язык и задушить насмерть.
Я чуть не подавилась, но проглотила.
Третья сестра уселась за стол наискось от меня. Ее темные волосы похожи на мамины: слишком блестящие и ровные для настоящих – и все же настоящие. Она улыбнулась мне сочувственно, словно готовилась сообщить дурное известие.
– Зачем ты пришла? – спросила я.
– Похоже, тебя что-то тревожит, – сказала она. Подняла руки, выставляя напоказ красные ногти, покрытые слоем лака, объемным, точно стеклянный колпак над розой. Постучала ногтями по скулам, провела по своему лицу, едва-едва дотрагиваясь. Меня передернуло. Она взяла мой стакан и отпила большой глоток, до самого дна, остатки воды сочились сквозь лед, лед превратился в хрупкую решетку, вся конструкция скользнула ей на лицо, когда сестра запрокинула стакан, и она разжевала упавшие в рот осколки льда.
– Не трать место в желудке на воду, – сказала она, хруст-хруст-хрустя. – Что ты тут ешь?
– Устрицы, – ответила я, хотя она вполне могла видеть неустойчивую горку раковин на тарелке.
Она кивнула.
– Вкусные? – спросила она.
– Вкусные.
– Расскажи мне о них.
– Они – совокупность самых здоровых вещей: морской воды, мускулов и кости, – сказала я. – Бездумный протеин. Не чувствуют боли, нет доказанного мышления. Очень мало калорий. Обжорство без обжорства. Возьмешь одну?
Я не хотела видеть ее здесь, я хотела бы ее прогнать, но глаза у нее блестели, как в лихорадке. Она любовно провела ногтем вдоль края раковины. Вся груда сместилась, накренилась под собственным весом.
– Нет, – сказала она. А потом: – Ты предупредила Кэл? Насчет процедуры?
Я прикусила губу.
– Нет, – ответила я. – А ты своей дочери сказала перед тем, как это сделала?
– Сказала. Она так волновалась за меня. Прислала мне цветы.
– Кэл волноваться не станет, – вздохнула я. – От обязанностей дочери Кэл уклоняется – и эту тоже исполнять не будет.
– Ты думаешь, ей тоже нужна операция? Поэтому?
– Не знаю, – ответила я, – никогда не могла понять, что Кэл нужно.
– Или ты думаешь, она из-за этого будет о тебе плохого мнения?
– В мнениях Кэл я тоже никогда не разбиралась, – призналась я.
Сестра кивнула.
– Цветов она мне не пошлет, – добавила я, хотя в этом едва ли имелась надобность.
Я заказала гору картошки, жаренной на трюфельном масле, и первый же ломтик обжег мне нёбо. Только после ожога я подумала, как буду скучать по всему этому. Я заплакала, и сестра накрыла мою руку своей. Я завидовала устрицам. Им никогда не приходится думать о себе.
Из дома я позвонила Кэл, рассказать ей. Я так крепко сжимала челюсти, что они раскрылись с щелчком, когда она взяла трубку. На том конце я слышала голос другой женщины, остановленный приложенным к губам пальцем, невидимым мне. Потом заскулила собака.
– Операция? – переспросила она.
– Да, – ответила я.
– Господи Иисусе, – сказала она.
– Не божись, – велела я, хоть и не религиозна.
– Что? Это же не ругательство, на хрен! – завопила она. – Вот – ругательство, на хрен! Иисус – не ругательство. Его так зовут. Да и с чего бы не выругаться, когда твоя мать сообщает тебе, что собирается отрезать половину своих самых важных органов безо всякой на то причины…
Она что-то еще говорила, но слова сливались в неразборчивый вой, и я отмахивалась от них, как от роя пчел.
– …соображаешь, что ты никогда не сможешь есть как нормальный человек…
– Что с тобой? – спросила я наконец.
– Мама, я просто не понимаю, почему ты не можешь быть счастлива такая, какая ты есть. Ты никогда не была…
Она все говорила. Я таращилась на трубку. С каких пор мое дитя озлобилось? Я не помнила этот процесс, постепенную деградацию от сладости до загустевшего гнева. Она все время пребывала в ярости, она целиком состояла из обвинений. Она снова и снова отбирала у меня моральный перевес. Я совершила все грехи по списку: почему я не рассказывала ей о феминизме? Почему упорствовала и не желала ничего понимать? А сегодня – вишенка на торте, нет, я не стану извиняться за каламбур, язык пропитан пищей, как и все остальное или, по крайней мере, как должно быть все остальное. Она так злилась, а я радовалась, что не могу постичь ее мысли. Я знала – ее мысли разобьют мне сердце.