Лисы выходили на улицы по ночам. Среди них была одна белая, гладкая, проворная, казавшаяся призраком своих сестер.
Я не первая в моей семье проходила эту процедуру. Три мои сестры делали это в разные годы, хотя никогда не говорили заранее, пока не являлись в гости; видеть их внезапно постройневшими (а до того я годами наблюдала, как они, в точности как и я, естественным образом увеличиваются в размерах) было пощечиной, больнее, чем вы можете себе представить. Первая сестра – ох, я подумала, что она умирает. А поскольку мы сестры, я подумала, мы все умрем, обреченные своей генетикой. Ошеломленная моей тревогой – «Что за недуг подтачивает эту ветвь семейного дерева?» – спросила я, и голос мой вскарабкался кривобоко октавой выше – первая сестра призналась: операция.
Затем все они, мои сестры, хор уверовавших: операция. Операция. Так же просто, как в детстве, когда сломала руку и в нее вставили стержни – пожалуй, даже проще. Бандаж, рукавная резекция, желудок изменяется. Изменяется? Но их истории – «жир тает, он просто исчез» – были как весеннее тепло, когда счастье под солнцем и жалкая дрожь в тени.
Когда мы ходили в ресторан, они заказывали огромные порции, а потом говорили: «Наверное, не поместится». Они всегда так говорили, всегда, приличия ради настаивали, что не осилят, но теперь-то в самом деле – застенчивая ложь стала правдой благодаря медицинской процедуре. Они осторожно втыкали вилки и отрезали немыслимо – крошечные кусочки пищи – кукольные кубики арбуза, тоненькие дольки гороха, уголочек бутерброда, словно собирались накормить целые толпы единственной порцией куриного салата вместо хлебов и рыб – и проглатывали эти кусочки, будто совершали грехопадение.
«Мне так хорошо», – твердили они все. Каждый раз, когда я разговаривала с ними, это выходило из их ртов, вернее, это был один рот, единый рот, который прежде ел, а теперь знай твердил: «Мне очень, очень хорошо».
Кто знает, от кого они нам достались – тела, нуждающиеся в операции. Не от матери, она всегда выглядела нормальной – не крупной, не полной, не рубенсовской женщиной, не женщиной со Среднего Запада, не пышной – просто нормальной. Она всегда говорила: восемь укусов достаточно, чтобы распробовать еду. И хотя вслух она не отсчитывала, я слышала эти восемь укусов так отчетливо, как будто собравшаяся на шоу аудитория вела обратный отчет, громко, торжествующе, и на счет «раз» она откладывала вилку, даже если на тарелке еще оставалась еда. Моя мама в тарелке не колупалась, это не для нее. Не гоняла кусочки туда-сюда, не притворялась. Железная воля – тонкая талия. Восемь укусов – и комплименты хозяйке дома. Восемь укусов защищали ее желудок, словно теплоизоляция, вклеенная в стены. Вот бы она сейчас была жива – посмотрела бы, во что превратились ее дочери.
А потом, в один прекрасный день, не слишком вскоре после того, как моя третья сестра изящной походкой выскользнула из моего дома – так легко ступала, как никогда прежде – я съела восемь кусочков и остановилась. Положила вилку – слишком резко, отбила край у тарелки. Придавила осколок пальцем и отнесла в помойное ведро. Обернулась и посмотрела на свою тарелку, наполненную с горкой до того момента – и наполненную по-прежнему, едва заметная выемка появилась в этой беспорядочной массе спагетти с овощами.
Я снова села на стул, взяла вилку и еще восемь раз отправила ее в рот. Выемка ненамного больше, хотя уже вдвое больше, чем следовало. Но с листьев салата капали уксус и оливковое масло, паста была приправлена лимоном, посыпана молотым перцем, все такое красивое, и я еще не насытилась, так что я сделала еще восемь укусов. Прикончив же и то, что оставалось в кастрюле на плите, я зарыдала от злости.
Я не помню, как растолстела. Я не была толстым ребенком или толстым подростком. Фотографии тех моих юных ипостасей не смущают – или, если смущают, то в хорошем смысле. Посмотрите, как я была молода! Посмотрите, как жутко одевалась. На ногах двухцветные оксфорды – кто такие помнит? Леггинсы со штрипками – что, правда? Заколки-белочки? А на очки поглядите, на это лицо, гримасничающее перед камерой. Посмотрите на это лицо, гримасничающее перед своим будущим я, которое держит в руках эти снимки, изнывая от ностальгии. Даже когда я считала себя жирной, я вовсе не была таковой – девочка-подросток на этих фотографиях очень красивая, мечтательная, задумчивая.
Но потом я родила. Потом я родила Кэл – трудную востроглазую Кэл, которая никогда не понимала меня и вполовину так, как я никогда не понимала ее – и внезапно всё во мне испортилось, словно дочь, как группа металлистов, раздолбала номер в отеле перед выездом. Мой желудок – выставленный в окно телевизор. Она уже выросла и далеко от меня во всех смыслах, но меты остались на моем теле. Оно так и не стало прежним, нормальным.
Стоя над пустой кастрюлей, я почувствовала, что очень устала. Устала от тощих-претощих женщин из церкви, которые ворковали, притрагиваясь к локтю друг друга, и говорили мне, что у меня красивая кожа; устала в гостях пробираться сквозь толпу боком, словно вылезая из зрительного ряда в кинотеатре. Устала от плоского и жесткого освещения примерочных, устала глядеться в зеркало, хватаясь за эти ненавистные штуки, приподнимать их, впиваясь ногтями, а потом отпускать – и чувствовать, как все болит. Мои сестры оторвались и ушли куда-то, оставив меня позади, и, как всегда, я хотела только одного – следовать за ними.
Восемь укусов не помогут моему телу измениться, придется изменить мое тело, чтобы оно соглашалось на восемь укусов.
Доктор Ю принимала дважды в неделю у себя в кабинете – полчаса езды на юг от Кейпа. Я отправилась туда долгим кружным путем. Почти каждый день мело, охапки снега, как унесенное ветром белье, облепляли каждый ствол дерева, каждый фонарный столб. Я знала дорогу, потому что проезжала мимо и раньше – обычно после того, как принимала в гостях очередную сестру – и теперь за рулем мечтала наяву о том, как накуплю себе нарядов в местных бутиках, выложу чересчур много за сарафан прямо с манекена, натяну его на себя под полуденным солнцем, а манекен останется обнаженным, мне повезло, ему нет.
Потом я очутилась в ее кабинете, на бесцветном ковре, секретарша распахнула передо мной дверь. Врач оказалась не такой, как я себе представляла. По-видимому, я воображала, что в силу своих убеждений, сказавшихся в выборе специальности, она должна быть худенькой – либо человек с невероятным самоконтролем, либо гармоничная душа, способная перестроить свои внутренности так, чтобы они соответствовали ее образу. Но доктор была приятно пухленькой – зачем я проскочила ту стадию, когда была круглой и безобидной, как панда, но все еще милой? В улыбке обнажались все ее зубы. Что ж такое, она отправляет меня в путь, которым сама и не хаживала?
Она махнула рукой, и я села.
По кабинету бегали два померанских шпица. По отдельности – когда один свернулся в ногах доктора Ю, а другой благопристойно какал в коридоре – они казались идентичными, но не страшными, но когда один встал рядом с другим, сделалось жутко: у них головы тряслись синхронно, как две половины единого целого. Доктор заметила кучку у двери и вызвала секретаршу. Дверь закрылась.