– Неужели, – сказал он. Медленно погладил перышки здоровой рукой.
– Да, – сказал Слотник, отвечая ухмылке Концеппера такой же кривой собственной. Он подошел к Эвелин, что стояла у окна, и быстрым спокойным движением сцепил ее и свое запястья. Эвелин ничего не сказала; она продолжала мерить парики, заставляя руку Слотника подниматься и опускаться вместе со своей. Слотник глядел мимо жены на крошечное отражение Концеппера в темном окне.
– Да, – вновь сказал Слотник. – Он настал. Ты сам нарвался, Монро. – Он обернулся. – Связал свое драгоценное, неимоверное «Я» с другим. А теперь я забираю другое «Я» обратно. Мы с Эвелин теперь скованы, навеки, подчинением и отвержением.
– Подчинением? – переспросил Концеппер, смахивая грязь и веточку со стрелки слаксов.
– Она ушла, связь прервана, и с тобой покончено, – сказал Слотник, воздев руку в наручнике для пущего эффекта. Рука Эвелин поднялась тоже.
– Вижу, – сказал Концеппер.
– Да, я уверен, что видишь, – сказал Слотник холодно. – Связь прервана, ты и сам вздрючен, с тобой покончено. Ты будешь истекать собой и летать пустой шелухой на сухом ветру. Тебя будет все меньше и меньше. Ты станешь уменьшаться внутри стильных костюмов, пока вовсе не исчезнешь. – Слотник криво ухмыльнулся. – Вернешься в ночное небо вместе с сатанинской птичкой, и при всяком восходе и закате горизонт будет течь вашими соками.
– Какая любопытно абсурдная теория, Дон, – сказал Концеппер холодно.
– Боюсь, Монро, он не шутит, – сказала Эвелин в окно. – Дон всегда был хозяином своего слова. – Она обернулась и подняла голову, примеряя белокурый парик. – Что скажешь – прежде, чем уйти?
Концеппер хотел было глянуть на часы, но они уже соскользнули с его запястья на ковер – беззвучно.
/ж/
– Что такое? Мы выписываемся?
– …
– Мы именно это делаем, мистер Бидсман? Выписываемся?
– Да.
– Ну, мне нужно, чтоб вы расписались на бланке, вот здесь, а потом идите на все четыре стороны.
– …
– Знаете, мистер Бидсман, мы по субботам обычно не выпускаем. Мне, знаете, пришлось брать бланк из запертого ящика.
– Приношу извинения за неудобство.
– Ой, да я пошутила. Это просто шутка. Никакого неудобства, что вы.
– Тогда я могу идти?
– Ну и красивая же у вас подпись, да, мистер Бидсман? А вас встречают или как?
– Нет.
– Доктор Нелм сказал, кто-то вас точно встретит, мистер Бидсман. Мы не слушаемся доктора?
– Я хочу заказать такси до аэропорта.
– Мы едем домой, мистер Бидсман? Мы едем домой, повидать родных?
– …
– Ну, что я могу сказать, скажите мамочке, пусть как следует вас накормит. Вы мало едите, оттого у вас и проблемы, если позволите вставить два цента. Просто ешьте, слышите?
– Не могли бы вы вызвать мне такси?
– И вашего папу известили, мне доктор Нелм сказал.
– Я извещу всех.
– Чудный нынче денек, судя по всему. Я слыхала, будет дождь, но, как по мне, лучше б солнышко искрилось на нашем озерце каждый божий день, разве ж нет?
– …
– Хотела б я проехаться в аэропорт в такой чудный день.
– Боюсь, солнце повредит моим глазам, я слишком долго был внутри.
– Да не тревожьтесь вы так. Пощуритесь чуток, ну и приноровитесь. Ваши прежние глаза свыкнутся с внешним миром за милую душу, мои всегда так.
– …
– В светлом городке живем, мистер Бидсман.
/з/
– И так все продолжается, реально куда дольше, чем нужно для построения нарратива, и сцена за сценой входит жена, выстукивает на губе дантиста-теоретика немного «Мактига», входит психотерапевт и ласкает до боли прекрасную жену сзади, даже когда она выстукивает морзянкой «Мактига», и жена в итоге не в силах более сопротивляться и бросается в объятия психотерапевта, и они сношаются как безумные хорьки на полу больничной палаты, а в это время дантист-теоретик лежит, беспомощный, на койке, погружаясь в оцепенелую тьму и отчаяние, воображая в красках ту самую сцену, которая разворачивается на полу под ним.
– Хотя я бы побилась об заклад, что здесь по крайней мере плюс тридцать семь, тебе не кажется? Не знаю, как ночью, а в течение дня Линор, видимо, в Пустыне жить могла бы. Но, может, я хватаюсь за соломинки. Как думаешь, хватаюсь?
– Только, видишь, частично отчаяние дантиста-теоретика обусловлено тем, что он на деле не винит и не может винить свою до боли прекрасную жену за то, что происходит. Он знает, что ей нужно кое-что, чего он сейчас, не по своей вине, дать не способен. Так что он ее не винит и не может винить. Но вообрази его отчаяние, Линор. В оцепенелой беспомощной темной изоляции он нуждается в психологическом центре жизни, в объекте абсолютного обожания, в своей невесте, больше, чем когда-либо; и все-таки он знает, что именно это его состояние беспомощной, бездейственной изоляции – состояние, в котором его вины ноль целых ноль десятых, – поневоле гонит обожаемую им прекрасную женщину все дальше и дальше от него. И он прощает, Линор. Прощает. Но каждую минуту сгорает в холодном пламени невообразимой пытки.
– Рик, что происходит?
– Он прощает ее, Линор. Из ледяных бездн своей беспомощной изоляции и лютой и беззаветной любви он простирает теоретическую длань прощения, как столь…
– Оу!
– Ох ты ж, простите нас, пожалста.
– Гляди вокруг, когда машешь руками, старина!
– Мне ужасно жаль.
– Бляцкие толпы. Пошли, Рик. Мы всего лишь играем в игры. Линор здесь нет.
– Вот так оно все и идет. Наконец брат дантиста-теоретика, а он юрист по недвижимости в Филадельфии, выкраивает кусочек времени из чрезвычайно успешной практики и личной жизни, чтоб повидать увядшую шелуху дантиста-теоретика. Поскольку брат увлекался скаутизмом плечом к плечу с дантистом, для него передавать сообщения дантисту морзянкой – не проблема, хотя получение сообщений от дантиста – по-прежнему чертовски громоздкая процедура. Так или иначе, на нас обрушивают длинные и сложные зашифрованные беседы этих двоих в больничной палате, пока прекрасная жена, которую снедает закономерное презрение к себе и которая опасается, что не сумеет удержаться от флирта с опустошающе красивым братом – юристом по недвижимости, остается на положении сожительницы в квартире злонамеренного белокурого психотерапевта, сношаясь, а также смотря по телевизору гимнастику, и читатель понимает, как это символично, смею тебя заверить.
– Ладно, Рик, хватит. Прекрати этот фарс. Всё, мы говорим.
– Клянусь твоим прелестным задом, мы именно говорим.