– Ты больше не будешь так думать, когда услышишь то, что я собираюсь сказать.
– Позволь догадаться. Тебе хочется повышения жалованья, понижения арендной платы, кабинет с настоящей дверью или все вышеперечисленное.
– Это немного более серьезно.
– Ясное дело. А не имеет ли это, случаем, какого-то отношения к той вчерашней истории с Виви? Признаю, у Ханны есть эта манера бросаться туда, куда боятся ангелы ступить
[62], но намерения у нее и в самом деле были самые лучшие.
– Я знаю, и я благодарна.
– Тогда в чем дело?
Она отпила из своего бокала. Лед звякнул о стекло, когда она поставила бокал на столик.
– Это я здесь под фальшивым предлогом.
– Такое можно сказать обо всех нас, разве нет?
– Нет, я имею в виду в буквальном смысле. Виви назвала меня еврейкой, которая сама в себе это ненавидит.
– Интересно, почему я слышу в этом утверждении отголосок Ханниных речей?
– Какая разница, откуда это пришло. Все равно это неправда.
Он пожал плечами.
– Я не еврейка, которая себя ненавидит. Я вообще не еврейка, и в этом моя вина.
Секунду он молча смотрел на нее.
– Что ты пытаешься мне сказать? Что ты, как это называют, пыталась «сойти за свою», только наоборот?
Она кивнула. Он ненадолго задумался.
– Должен признать, это оригинально. И объясняет отсутствие у тебя чутья. – Еще одна долгая секунда. – Я не стану спрашивать, зачем ты на это пошла. Не думаю, что тебе было мало того, что уже с тобой произошло, и ты решила дополнительно поискать на свою голову неприятностей. Но если не возражаешь, то скажу: кому какая разница?
– Для Виви разница есть. И для меня тоже.
– Тебе хочется стать еврейкой?
– Мне хочется, чтобы в прошлом я никого не обманывала. Ты – вы с Ханной – помогли мне сюда перебраться, потому что думали, будто я еврейка.
– Вообще-то я был порядком удивлен. Я никогда не думал про твоего отца, что он еврей. Но так мне сказали в агентстве.
– Они сами сделали этот вывод. Я никогда им этого не говорила.
– Так это оно и есть? Твое великое признание? Шарлотт Форэ пыталась сойти за еврейку?
– Дело не только в этом. – Она рассказала ему о Джулиане и о продуктах, которые тот неизменно приносил. Об остальном она говорить не стала. Это и не было нужно. Хорас мог догадаться и сам. – Так что теперь ты понимаешь, – закончила она, – что я сотрудничала с врагом. Я была коллаборационисткой. – Словечко «горизонтальной» она решила не добавлять.
– Коллаборационистка. Интересное определение. Но что оно означает? Какое-то время назад в одной рукописи, которую мы печатать не стали, я прочел, что на протяжении четырех лет Оккупации твои соотечественники, все до одного – добропорядочные французы, написали немецким властям и их французским подручным почти миллион доносов, разоблачая своих друзей, врагов и даже родственников как евреев, социалистов, коммунистов и прочих врагов рейха. И каким же был твой вклад в это число?
– Чтобы стать коллаборационистом, необязательно кого-то разоблачать.
– А, понятно. Ты предоставляла им информацию другого рода. Планы саботажа, время и место сходок участников Сопротивления, места, где прячутся сбитые пилоты союзников.
– Тебе прекрасно известно, что ничего подобного я не делала.
– Я пытаюсь понять, что же такого ты сделала.
– Я тебе уже рассказала. Не заставляй меня это повторять.
– Я просто хотел бы сообразить, где именно нам нужно проводить черту. Понятное дело, взять у врага апельсин для ребенка, который с рождения не видел витамина С, – это отвратительное преступление, но как насчет «спасибо» немецкому солдату, который придержал для тебя дверь, – это предательство своей родины или просто случайность, произошедшая из-за того, что тебе с детства прививали хорошие манеры? А невольная улыбка – это дань врагу или неконтролируемое проявление чувства юмора?
– Это было нечто большее, чем просто хорошие манеры или условные рефлексы.
– Я понимаю.
– Правда? Они устраивали на людей облавы и отправляли их на смерть.
– Мы об этом уже говорили. Насколько я могу судить, ты в этих преступлениях не участвовала. Послушай, Чарли, я в оккупированном городе никогда не жил, но тем не менее догадываюсь, на что это было похоже. Пусть первым бросит камень тот, кто никогда не проявлял ни малейшего сочувствия по отношению к врагу.
– Некоторые и не проявляли.
– Флаг им в руки.
– В нашем доме жил один человек. Заядлый курильщик. До войны я ни разу не видела его без сигареты во рту. Когда мы встречались на лестнице, его можно было почуять за два этажа. Когда настала Оккупация, вид у него сделался как у эпилептика. Его трясло от нехватки табака. Однажды на улице я увидела, как какой-то немецкий солдат предложил ему сигарету. Это-то и было хуже всего. Иногда кто-то из них проявлял доброту. И тот человек – курильщик – продолжал идти дальше. Будто вообще его не заметил.
– Это, конечно, сильно помогло ходу военных действий.
– По крайней мере, он мог на себя в зеркало смотреть.
– Солипсическое удовольствие. Ты никогда не задумывалась – может, нам с тобой стоит поменьше заглядывать себе в душу и побольше смотреть друг на друга?
– Это что, и есть твое решение?
– А ты можешь придумать лучшее? – Он подкатился поближе. – Вставай.
– Ты хочешь вышвырнуть меня из дома?
– Ты прекрасно знаешь, что я не собираюсь тебя вышвыривать. Я предлагаю тебе утешение. Такого праздника, как тем вечером в редакции, не будет, но немного человеческого тепла еще никому не вредило.
– Сейчас не время для этого.
– Именно сейчас – самое время.
– Ты разве не понял, что я пытаюсь тебе сказать? Я не просто улыбалась кому-то или говорила спасибо. Я спала с врагом.
– Вставай, Чарли.
Она продолжала сидеть.
– Если тебе утешение не нужно, оно нужно мне.
– Зачем тебе утешение?
– Я только что обнаружил, что женщина, которую я люблю, – колосс на глиняных ногах.
Он потянулся к ней, взял за руки и попытался привлечь к себе, но она все не двигалась с места. Некоторое время они так и сидели. По улице проехала машина. Шумела батарея отопления. За окном гавкнула собака, мужской голос попросил прощения, а женский ответил, что ничего страшного, она любит собак.