Шарлотт продолжала молча смотреть на нее. Нет, думала она, ты не представляешь. Потому что, несмотря на все эти часы и дни, которые ты провела, слушая чужие рассказы, тебя там не было.
* * *
Шарлотт оказалась права насчет того, как быстро распространились новости. Виви рассказала двум своим лучшим подругам. К концу недели в курсе была вся школа.
– Самое странное, – сказала Виви, когда они с Шарлотт стояли у светофора, ожидая, пока загорится зеленый, – они были на Пятой авеню, направляясь в Метрополитен-музей, – с каким облегчением они все это восприняли.
– Я не удивлена.
– А мне противно.
Теперь Шарлотт была удивлена. Виви часто высказывала отвращение по поводу лимской фасоли, микстуры от кашля или плохой прически, но никогда раньше не использовала таких слов по отношению к своим ровесникам – даже тогда, когда Элис сжульничала на контрольной по латыни.
– Такое ощущение, будто им всем вдруг не надо больше меня жалеть, или ходить вокруг меня на цыпочках, или еще что. Всем, кроме тети Ханны. Теперь это ей меня жаль.
– Из-за того, что ты не еврейка?
– Из-за кризиса идентичности. Она говорит, в моем возрасте и так сложно понять, кто ты есть, а когда у тебя выбивают почву из-под ног, пока ты пытаешься это сделать, это не особенно помогает. Она говорит, что ни в чем тебя не винит, но что тебе надо было подумать и обо мне.
– Винит, и еще как, но у нее есть на это право.
Загорелся зеленый, и они двинулись вперед.
– Нет, она не права. Я рада, что мне некоторое время удалось побыть еврейкой. То есть, конечно, сначала я дико на тебя разозлилась. За все эти тайны. А потом это было так странно – узнать, что я вовсе не та, кто я думала.
– Я же тебе говорю, ты – тот же самый человек.
– Ну ты понимаешь, что я имею в виду. Но, мне кажется, я поняла кое-что важное, что бы там ни говорила тетя Ханна.
– Потому что ты думала, будто ты еврейка?
– Потому что я была некоторое время еврейкой, а потом перестала. Мне кажется, через такое нужно пройти каждому. Например, стать на какое-то время негром. Хотя это, наверное, будет сложнее. Но если бы все так сделали, то с предубеждениями в мире было бы точно покончено. Никаких фашистов, никакого ку-клукс-клана, никакой Элинориной бабушки.
– Просто одна большая счастливая семья.
– И нечего надо мной смеяться.
Они уже были у подножия широкой лестницы, ведущей к музею. Шарлотт остановилась и обняла дочь за плечи.
– Это последнее, что я собиралась делать. Может, мне просто хотелось тебя подразнить, потому что иначе я бы лопнула от гордости. Нет, гордость – неправильное слово. Оно означает, что я имею к этому какое-то отношение. Глубокое восхищение – вот le mot juste
[65]. Я в глубоком восхищении от твоей способности сострадать, от твоей порядочности и разумности.
– То есть ты хочешь сказать, у меня есть моральный компас, как у моего папы?
– Именно так.
Они зашагали вверх по лестнице. На последних ступеньках Виви снова заговорила:
– Ты можешь гордиться. Ты имеешь к этому отношение.
– Спасибо. Я надеюсь. Но я и в подметки не гожусь тебе или твоему отцу.
Теперь уже Виви обняла за плечи мать. Такого она была теперь роста.
– Может быть, но ты – это все, что у меня есть. Кстати, – продолжила Виви, пока они пересекали просторный вестибюль, – я сказала мистеру Розенблюму, что я не еврейка. Знаю, ты говорила не делать публичных объявлений, но я подумала, что ему нужно сказать. Ну, после всей этой истории с менорой и так далее.
– И что же он сказал?
– Что никто не совершенен.
Шарлотт улыбнулась и покачала головой:
– Мне всегда казалось, что он старый зануда. Но ты пробудила в нем юмориста.
– С людьми просто надо уметь разговаривать, мам.
– Я буду иметь это в виду.
* * *
Неделю спустя Шарлотт зашла в скобяную лавку купить лампочки. Она раздумывала, не пойти ли вместо этого на Лексингтон-авеню. Виви, конечно, пробудила в мистере Розенблюме юмориста, но ей казалось, что вряд ли он найдет такой уж забавной ее, Шарлотт. Однако рано или поздно ей все равно пришлось бы с ним встретиться. И все же она довольно долго поджидала за полками, пока он не отошел, чтобы заняться другим покупателем, и только тогда прошла к кассе. Но это не помогло. Он нагнал ее по пути к выходу. Был первый по-настоящему теплый весенний день, но рукава его рубашки оставались туго застегнуты.
– Ну и новости рассказала мне мисс Вивьен.
– Простите меня, мистер Розенблюм.
– За что вам просить прощения? За то, что заняли в лагере место, на которое претендовал кто-то еще?
– Это была ошибка. Мы не имели права там быть.
– А кто имел?
– Я имею в виду, это была ошибка, и я этим воспользовалась, чтобы нам спастись.
Его усталое лицо пошло морщинками вокруг этой его страшноватой, чересчур белозубой улыбки.
– Для шести миллионов человек быть евреем означало проклятие. Чего же такого ужасного в том, что для миссис Форэ и ее дочери это стало благословением?
– Спасибо вам, мистер Розенблюм.
– За что же вы меня благодарите? Эти лампочки вы нашли совершенно самостоятельно. Но скажу вам одну вещь. Хорошую вы растите дочку.
– Спасибо.
– Заметьте, я не сказал, что у вас есть хорошая дочка. Я сказал – вы ее растите.
– Если я простою здесь еще минуту, я расплачусь.
– Так чего же вы тут стоите? Бегите домой. Вам еще ужин готовить. А меня ждет работа.
Она и сама от себя этого не ожидала. Уже потом она будет смущаться по этому поводу. Она наклонилась и поцеловала его в щеку.
Когда она выпрямилась, он прикоснулся пальцами к тому месту, где ее губы коснулись его щеки, и сказал:
– Яблочко от яблони недалеко падает.
Семнадцать
В этот раз письмо пришло на ее домашний адрес, а не на работу. И в этот раз она не стала выбрасывать его в корзину для бумаг. Но и открывать сразу тоже не стала. Подождала, пока не заснет Виви. Свою историю она дочери рассказала, но добавлять туда новые главы ей что-то не хотелось. По крайней мере, пока.
Она сидела на диване в гостиной и смотрела на конверт, который держала в руках – дольше, чем следовало бы. Ей нечего бояться. Здесь, в Америке, они в безопасности. Виви уже знала правду. Так почему ей было так страшно вскрывать это письмо? Она перевернула конверт, посмотреть на обратную сторону. Он все еще был в Боготе. Значит, тоже в безопасности. Больше она ничего не могла для него сделать. Больше он ни о чем не мог у нее просить.