Только вот Тереза не была плохой матерью. Она не царапала собственного ребенка. Тереза не заставляла своего ребенка проходить через болезненные терапии, от которых она бы рыдала и ее рвало. И неважно, что она говорила или думала, Тереза никогда не давала своему ребенку повода думать, будто она ее ненавидит. У Терезы есть причина отвернуться от нее сейчас: она наконец-то осознала, что Элизабет достойна лишь презрения, и хочет отомстить за Генри матери, которая его предала.
– Элизабет, вам что-нибудь приходит в голову? – повторила вопрос Шеннон.
Она покачала головой.
– Ничего.
– Ладно, подумайте еще. Я бы хотела знать, чего ожидать. Иначе мне придется допрашивать ее вслепую, – Шеннон повернулась к коллегам.
Допрашивать. Она так и слышала: «Что случилось прямо перед тем, как Элизабет это произнесла? Ведь не просто же вы сказали: «Смотри, я подстриглась», а она выпалила в ответ: «Как бы я хотела, чтобы Генри умер», верно? Позвольте спросить, а вы сами что-либо подобное говорили? Или думали?» От этих мыслей о том, как наспех сформированное мнение чужих людей коснется самых сокровенных мыслей Терезы, ей сделалось дурно. Это были слова глубоко личные, она сказала их только потому, что Элизабет ее уговорила. Она должна защитить Терезу, не дать ей рассказать о том случае, спасти от боли, которую испытают она и Роза, и Карлос, если эти слова станут общедоступными. Но как?
Шеннон обернулась к ней:
– Вы можете составить полный список тех, кто оставался с Генри наедине прошлым летом? Терапевты, няни… Виктор еще приезжал как-то на выходные?
– А зачем?
– Ну, ваши слова можно понимать по-разному, и мы сейчас набрасываем идеи, как можно истолковать фразу «Не было никакой кошки», отчего кто-то мог такое сказать.
– Кто-то? – удивилась Элизабет. – Это я сказала. Я это сказала, и я права. Почему бы вам не спросить меня?
Все промолчали. Зря. Они не спросили, потому что им это не нужно. Очевидно же, они знали ответ, но не хотели ограничиваться правдой в своих объяснениях, как это повернуть.
– Понимаю. Что ж, я все равно расскажу. Я имела в виду…
– Стоп. Вам не нужно… – Шеннон подняла руку и вздохнула. – Смотрите, не важно, что вы имели в виду. Ваши слова не являются показаниями. Судья велел присяжным их не учитывать, и в идеальном мире этим бы все и закончилось. Только у нас тут реальная жизнь. Они все люди, и это не может на них не повлиять. Значит, мне нужно нейтрализовать воздействие, предложив им альтернативную версию, отличную от той, где вы жестоко обращаетесь с сыном.
Элизабет сглотнула.
– Но как? Какую версию?
– Кто-то еще мог это сделать, – ответила Шеннон. – Кто-то, кого Генри хотел защитить, кого вы, возможно, подозреваете, и вас сильно расстроило, что Генри покрывает этого человека, от чего у вас и случился нервный срыв прямо в зале.
– Что? Вы хотите вовлечь в это невиновного человека, обвинить его в жестоком обращении с ребенком? Учителя, терапевта, Виктора? Жену Виктора? Господи, Шеннон!
– Не обвинить, – поправила Шеннон. – Только предположить. Отвлечь присяжных от нынешних мыслей насчет вас, потому что изначально мы не должны были допускать таких мыслей. Единственное, что мы предпримем, – отметим ряд теоретических причин, по которым вы могли сказать подобное.
– Нет. Это сумасшествие. Вы знаете, что это неправда. Вы уверены, что это я его поцарапала. Я точно знаю.
– Неважно, что я думаю. Важно, какие у меня есть доказательства и какие я могу привести аргументы. Я не собираюсь отворачиваться от чего-то просто потому, что это выставляет вас в невыгодном свете. Понимаете?
– Нет, – Элизабет встала. Кровь прилила к голове, комната словно сжалась. – Вы не можете так поступить. Вам надо просто повторять, что это не имеет ни малейшего отношения к пожару и поджигателю. В этом можете убедить присяжных.
– Нет, не могу, – сказала Шеннон, наконец сбрасывая напускное спокойствие. – Я могу спорить хоть до посинения, но если присяжные уверены, что это вы причинили вред Генри, они не встанут на вашу сторону, независимо от того, кто, по их мнению, разжег огонь. Они захотят наказать вас.
– Ну и пусть. Я этого заслужила. Я не позволю вам втравливать в это невиновных.
– Но они…
– Стоп, – сказала Элизабет. – Я хочу с этим покончить. Я хочу признаться в своей вине.
– Что? О чем вы?
– Мне очень жаль, извините, но я больше не выдержу. Я не смогу зайти туда больше ни на секунду.
– Ладно, ладно, – сказала Шеннон. – Давайте успокоимся. Если вам это так неприятно, мы этого не сделаем. Я только отмечу, что царапины не важны в нашем вопросе.
– Все это неважно, – сказала Элизабет. – Дело не только в этом. Все в целом. Царапина, Пак, демонстранты, Тереза, видео, со всем этим пора заканчивать. Я хочу сознаться. Сегодня.
Шеннон промолчала, она глубоко дышала носом, закрыв рот, словно боясь его потерять. Когда она наконец заговорила, речь ее была нарочито медленной, как у матери, урезонивающей разбушевавшегося малыша.
– Сегодня многое произошло. Думаю, вам нужна передышка, всем нам нужна. Я попрошу судью завершить сегодняшнее заседание, и мы сможем с этим переспать.
– Это ничего не изменит.
– Отлично. Если завтра желание сохранится, мы вместе пойдем к судье. Но вам нужно тщательно все обдумать. Это вы должны мне пообещать.
Элизабет кивнула и сказала:
– Хорошо. Завтра.
Она знала, что не изменит своего мнения. Пусть ее бросят в тюрьму и переплавят ключ от камеры, ей все равно. Думая об этом, зная, что скоро все закончится, Элизабет чувствовала, как паника, вызванная моментами из прошлого, отступает, чувства возвращаются к ней. Словно нога сначала затекает, а потом бесчувственность сменяется покалыванием, жжением, болью по мере просыпания, только сейчас подобное происходило со всем ее телом. Внезапно она заметила, как вспотела, вдоль линии роста волос лоб стал липким, под мышками влажно.
– Я пойду в уборную. Мне надо умыться, – и она ушла, не дожидаясь ответа.
Она почти сразу увидела Янг в телефонной будке в паре шагов от нее. С ее ракурса было видно лицо Янг, землистое, бледное. Плечи у нее опустились, как у марионетки с перерезанными веревочками. Она вспомнила, как Янг катила Пака в инвалидном кресле в зал суда, человека, которого парализовало, потому что он пытался помочь Генри и Китт. А теперь ее собственный адвокат пытается очернить его, только чтобы отвести от нее обвинения.
Элизабет остановилась и подождала Янг. Спустя несколько минут она повесила трубку и вышла. В тот момент, когда их взгляды встретились, Янг ахнула, глаза у нее расширились от изумления. Нет. Не просто от изумления. Это был страх. И еще что-то, чего она не могла распознать: губы подрагивали, брови соединились, уголки глаз поникли. Напоминало печаль и раскаяние, только это не имело смысла. Наверное, она неправильно все истолковала. Как если слишком долго смотреть на какое-то слово, даже самое простое, оно начинает казаться иностранным, и ты уже не знаешь наверняка, как его прочитать. Лицо Янг должно было бы выражать чистую враждебность за то, что она подвергла ее семью стольким бедам. Элизабет сделала шаг навстречу.