Разговор у Толстых в тот далекий вечер 8 апреля 1920 года и вертелся вокруг всего этого, касаясь верховной власти, монархии и личности последнего царя. Набоков не без снисходительности говорил о Николае II, что его никто не любил и что сделать он ничего не мог. Он сетовал, будто благодаря лишь «случайностям истории» конституционные демократы не смогли взять в свои руки бразды правления, что им мешали «левые» – эсеры и меньшевики и «правые» – монархисты.
Так в сферу беседы попали эсеры, их тактика индивидуального террора, которой они придерживались сперва против царского правительства (уничтожение великого князя Сергея Александровича, а также ряда видных сановников), а после Октября – против большевиков (убийство Володарского, Урицкого, покушение на Ленина, планировавшееся убийство Троцкого и Зиновьева). Толстой, горячась, бранил Савинкова: «Он, прежде всего, убийца. Он умен, но он негодяй». От личности Савинкова перешли к его литературным сочинениям, которые тот печатал под псевдонимом Ропшин, к его стихам, к нашумевшему в свое время роману «Конь Бледный». Толстой рассказывал, что Савинков сам не написал бы ничего, ему помогал Мережковский.
Политика и литература переплетались так тесно и так больно, что отнимали у Бунина всякую охоту говорить о «чистой» эстетике, «мастерстве», «стиле». Но развлекал и отвлекал Толстой, с его артистизмом, обаянием, жизнелюбием, с его хлебосольством и остроумными записочками-приглашениями: «У нас нынче буйабез
[13] от Прюнье и такое пуи (древнее), какого никто и никогда не пивал, четыре сорта сыру, котлеты от Потэн, и мы с Наташей боимся, что никто не придет. Умоляю – быть в семь с половиной!»
Двадцать восьмого апреля он пригласил к себе Буниных, выдумав серьезнейшую причину – «по случаю оклейки их передней ими самими»: «Может быть, вы и Цетлины зайдете к нам вечерком – выпить стакан доброго вина и полюбоваться огнями этого чудесного города, который так далеко виден с нашего шестого этажа. Мы с Наташей к вашему приходу оклеим прихожую новыми обоями».
Пили вино и рассуждали уже не только о литературе. Алексей Николаевич вдруг заговорил о том, стоит ли ему вообще писать. Такие приступы разочарования и даже отчаяния у него случались: Крандиевская вспоминает, как однажды он изорвал в клочья готовую рукопись и она тайком собирала и склеивала обрывки…
В общем, разговор получился серьезный. Бунин и Толстой сошлись на том, что «литература теперь заняла гораздо более почетное место, чем это было раньше». «Все поняли, – записывает Вера Николаева, – что литература – это в некотором роде хранительница России. Потом говорили об иррациональности в искусстве. Ян считает, что хорошо в искусстве не то, что иррационально, а что передает то, что хочет выразить художник. Приводил слова Фета, Ал. (К.) Толстого и других. Потом заговорили о Льве Николаевиче Толстом».
И так день за днем: встречи семьями, долгие беседы, споры, надежды, мечтания. Например, 2 мая 1920 года: «были у Толстых, а вечером Толстые у нас. Алексей Николаевич читал свои стихи. Он читает хорошо и хорошеет сам. Ян прочел свои 2 рассказа: «Сказка» и «Последний день».
Дружба такая тесная, что Иван Алексеевич даже решает летом жить вместе с Толстыми на одной вилле. Для этого он с Крандиевской едет 2 июля в местечко Диепп на поиски дачи. И хотя вкусы их разошлись и сделка по найму не состоялась, да и Вере Николаевне, чуждой всякой богемности, казалось, что с Толстыми «будет трудно жить» уже из-за некоей обоюдной «легкомысленности» их отношений к супружеству, ее Ян не собирается менять своего решения.
Правда, в мирные планы снова вмешивается «злоба дня», политика. В июне 1920 года из врангелевского Крыма приезжал П. Б. Струве. Бывший легальный марксист, а затем так называемый «умеренный правый», он занимал в Крымском правительстве пост управляющего внешними сношениями (то есть министра иностранных дел) и вел в Париже переговоры о признании Францией этого правительства.
Петр Бернгардович очень понравился Буниным, расспрашивал Ивана Алексеевича о его планах. «Ян говорил, – пишет Вера Николаевна, – что чувствует себя больным, в большой нерешительности». Больше же всего ему «хотелось бы уехать в Россию». Понятно, речь шла о врангелевском Крыме. Струве тогда ответил: «Нет, вам туда рано, подождите». И вот 26 августа телеграмма от Струве: «Вызывает Яна и Карташева в Севастополь». И письмо: «Переговорив с А. В. Кривошеиным, мы решили, что такая сила, как Вы, гораздо нужнее сейчас здесь у нас, на Юге, чем за границей. Поэтому я послал Вам телеграмму о Вашем вызове. Пишу спешно»
[14].
Однако ни Бунин, ни Карташев, министр вероисповеданий во Временном правительстве, в Крым уже не выехали. Последний в европейской России белый анклав был обречен и должен был пасть. Через два с половиной месяца Красная Армия прорвала Перекопский перешеек. 15 ноября Вера Николаевна заносит в дневник: «Армия Врангеля разбита. Чувство, похожее на то, когда теряешь близкого человека».
Всякие надежды вернуться в «прежнюю» Россию рухнули. Надо было всерьез обустраиваться на французской земле.
6
К этой поре, к 1921 году, приходится, можно сказать, девятый вал эмиграции. В том числе эмиграции литературной. Вслед за Бальмонтом в Париже в короткий срок появляются Мережковский и Зинаида Гиппиус, Тэффи, Дон Аминадо (Шполянский), Гребенщиков, а за ними еще и еще. В тесном пространстве русского зарубежья столпились писатели, которые не только духовно, но даже физически, физиологически находились ранее как бы в несовмещающихся мирах. Символисты, акмеисты, мистические анархисты, эгофутуристы и т. д. – не против них ли метал громы и молнии Бунин в свой чрезвычайно резкой, как пощечина, речи на юбилее «Русских ведомостей» в 1913 году? И вот со многими из них приходилось жить, что называется, под одной парижской крышей: встречаться в одних компаниях, выступать на одних вечерах и даже ходить друг к другу в гости, ибо и эта человеческая потребность – общаться с себе подобными – писателю остро необходима.
За рубежом оказались, понятно, не только писатели, но и профессиональные издатели, газетчики, журналисты, просто предприимчивые люди. Очень скоро мощно заработала частная инициатива. Заказы и предложения начинают поступать к Бунину со всех сторон. 28 апреля 1920 года И. В. Гессен, видный кадет, редактор газеты «Речь», присылает письмо с просьбой о продаже Иваном Алексеевичем его сочинений в Берлин. Журнал «Современные записки», организованный в Париже эсерами, ожидает от Бунина новых вещей. Из Белграда приезжает Струве и прямо с порога спрашивает: «Есть рассказ?» Мережковские предлагают издавать еженедельник «Дневник писателей». В парижских «Последних новостях» и берлинском «Руле» регулярно появляются бунинские стихи, фельетоны, очерки.
Оживляется и литературный быт. Теперь Толстые несколько растворены среди других семейных пар – Куприных, Бальмонтов, Мережковских. Привлекает к себе внимание Бунина молодой исторический беллетрист (которого он знал еще по Одессе) Ландау, избравший псевдоним Марк Алданов. Но споры все те же, вечные русские споры, где для нас интересно прежде всего все бунинское.