Как осенью в лесу, в чаще, вдруг видишь: светит желтизной, выдвинулась ветка орешника. Даже жутко. Когда проехали Победимовых, повернули направо, стали спускаться с горы, закат уже краснел, а лупа (направо, над лощиной, полной леса) была на сером, освещенном ею небе. Вообще небо было почти все серое, чуть в глубине синеватое.
Как странно все освещает осенняя заря! – сказал Вере, поднимаясь в гору».
Только, пожалуй, еще более настойчиво, чем в «чистой» прозе, проводится (на протяжении десятилетий!) контраст между величием и красотой природы и убожеством, грязью, нищетой, жестокостью, даже дикостью деревенского человека, глубоко прячущего и стесняющегося своих добрых чувств, как чего-то потаенного, запретного.
Навестив ставосьмилетнего Таганка, живущего в богатой крестьянской семье, Бунин с горечью отмечает: «И чего тут выдумывать рассказы – достаточно написать хоть одну нашу прогулку». И вправду, «невыдуманное» страшнее написанного. В выросшем из этой «прогулки» прекрасном рассказе «Древний человек» (законченном уже через три дня – 8 июля 1911 года) трагизм все-таки смягчен «формой» – пространными диалогами, художественными подробностями, тюканьем сверчка, появлением «дымчатой кошки» («сбежала на землю – и стала невидимой»). Здесь же, в дневнике, ничто не отвлекает от главного, все обнажено до степени телеграфной строки, извещающей о человеческой беде: сам Таганок – «милый, трогательный, детски простой» и – «Ему не дают есть, не дают чаю – «ничтожности жалеют»…»
В прекрасном мире, на прекрасной земле живут доведенные или доведшие себя до отчаянного положения люди – Лопата, оголтело пропивающий землю и мельницу, себя; отец бессмысленно убитого Ваньки Цыпляева («Шея клетчатая, пробковая. Рот – спеченая дыра, ноздри тоже, в углах глаз белый гной») или тот мальчишка-идиот у Рогулина, который бьет конфоркой самовара об стену «и с радостно-жуткой улыбкой к уху ее».
И тут же:
«Бор от дождя стал лохматый, мох на соснах разбух, местами висит, как волосы, местами бледно-зеленый, местами коралловый. К верхушкам сосны краснеют стволами, – точно озаренные предвечерним солнцем (которого на самом деле нет). Молодые сосенки прелестного болотно-зеленого цвета, а самые маленькие – точно паникадила в кисее с блестками (капля дождя). Бронзовые, спаленные солнцем веточки на земле. Калина. Фиолетовый вереск. Черная ольха. Туманно-сизые ягоды на можжевельнике».
И вот еще одно, и немаловажное, значение дневников. Оказывается, в них откладываются не только сюжеты, материал, подробности будущих рассказов и повестей, но и выкристаллизовываются, отливаются почти готовые формулы для будущих стихотворных строк. Через одиннадцать дней после этой записи, 23 июля 1912 года, появляется стихотворение «Псковский бор», с его эффектной и уже знакомой нам концовкой:
И ягоды туманно-сини
На можжевельнике сухом.
Таким образом, читая дневники, мы присутствуем в мастерской художника, следим за его резьбой по слову.
Но главное в предреволюционных дневниках все-таки, понятно, в другом. Их как бы содрогает непрерывный подземный гул: предвосхищение неизбежности случившегося с великой Россией. В охваченной брожением деревенской глуши, в августе 1917 года, Бунин горестно размышляет: «Разговор, начатый мною, опять о русском народе. Какой ужас! В такое небывалое время не выделить из себя никого, управляется Гоцами, Данами, каким-то Авксентевым, каким-то Керенским и т. д.». Прослеживая эту тему в бунинских дневниках, идя против течения времени вспять, видишь, что она занимала писателя давно и ввергла его в состояние безоглядного пессимизма, почти отчаяния.
В суровые дни мировой войны Бунин все чаще, все настойчивее возвращается к вопросу: что же такое народ, что такое Россия? И какова была действительная, а не мнимая роль интеллигенции в ее истории? Мысли подталкивались и ускорялись злобой дня. Вот приходит в деревню мартовская книжка за 1916 год журнала «Современный мир» со статьей Е. Чирикова, где он заявляет о своей вере в русский народ-богоносец и его способность к созиданию. Бунина она приводит в ярость: «Народ, народ!» А сами понятия не имеют (да и не хотят иметь) о нем. И что они сделали для него, этого действительно несчастного народа?»
Бунин приходит к невеселым обобщениям:
«Ах, уж эти русские интеллигенты, этот ненавистный мне тип! Все эти Короленко, Чириковы, Златовратские! Все эти защитники народа, о котором они понятия не имеют, о котором слова не дают сказать. А это идиотское деление народа на две части: в одной хищники, грабители, опричники, холопы, царские слуги, правительство и городовые, люди без всякой чести и совести, а в другой – подлинный народ, мужики, «чистые, святые, богоносцы, труженики и молчальники». Хвостов, Горемыкин
[7], городовой – это не народ. Почему? А все эти начальники станций, телеграфисты, купцы, которые сейчас так безбожно грабят и разбойничают, что же это – тоже не народ? Народ-то – это одни мужики? Нет. Народ сам создает правительство, и нечего все валить на самодержавие. Очевидно, это и есть лучшая форма правления для русского народа, недаром же она продержалась триста лет! Ведь вот газеты! До какой степени они изолгались перед русским обществом. И все это делает русская интеллигенция. А попробуйте что-нибудь сказать о недостатках ее! Как? Интеллигенция, которая вынесла на своих плечах то-то и то-то и т. д. О каком же здесь можно думать исправлении недостатков, о какой правде писать, когда всюду ложь! Нет, вот кому бы рты разорвать! Всем этим Михайловским, Златовратским, Короленкам, Чириковым!.. А то: «мирские устои», «хоровое начало», «как мир батюшка скажет», «Русь тем и крепка, что своими устоями» и т. д. Все подлые фразы! Откуда-то создалось совершенно неверное представление об организаторских способностях русского народа. А между тем нигде в мире нет такой безорганизации! Такой другой страны нет на земном шаре!» и т. д. и т. п.
Запись эта сделана за год с лишним до предыдущей, 22 марта 1916 года, задолго до прихода к власти «новых варягов» – Гоцев и Керенских. Но еще раньше, в самом начале 1910-х годов, наблюдая каждодневно за «мужиками», Бунин ощущает прежде всего огромный резервуар спящих и, по его мнению, еще совсем диких, азиатских, разрушительных сил. И – пока еще как видение, как страшный сон – чудится ему пора, когда произойдет то, о чем «орет», едва войдя в избу и не глядя ни на кого, нищий странник – об «огненной реке», которую «пропустит» Господь.
Эту «огненную реку» Бунин вполне ожидал.
3
Лето и осень 1916 года он прожил в деревне Глотово, хандрил, жаловался в дневнике: «Душевная и умственная тупость, слабость, литературное бесплодие все продолжается. Уж как давно я великий мученик, нечто вроде человека, сходящего с ума от импотенции. Смертельно устал, – опять-таки уж очень давно, – и все не сдаюсь. Должно быть, большую роль сыграла тут война – какое великое душевное разочарование принесла она мне!..»