Спасибо за «4 книжечки». Так уж и быть, заберите из их числа одну, а мне — 3, ладно?
Получила письмо от Людмилиной мамы — очень сбивчивое, из которого можно заключить, что Карл совсем смылся, и, кажется, к обоюдному облегчению
[928].
28
22 октября 1964 г.
Милая Анечка, письмо Ваше получила, за которое благодарю. Еще кланяется Вам Шуша… и т. д. Да, как ни смешно, «проблема написания» Вашего Ути и моего не-Ути приблизительно одна и та же; мне, учитывая его семью, друзей и не — приходится создавать некий вегетарианский вариант этого великого бабника, циника, непримиренца и добряка перед Всевышним — а это скучно и неправда. Его великолепное уважение ко мне (а он меня любил — хотя тут именно и уместно вставить «очень») — тем и дорого, что исходило оно от неуемного бабника; его отзывчивость исходила от циника (цинизм шел от доброты; над дочерьми
[929] он дрожал, провожая их в самостоятельную жизнь, именно потому, что на его мужском счету была не одна такая девочка, только чья-то, чужая; пиша (?) о нем взаправду, как было бы не сказать взвправду о жене, о Маргарите, о Юле
[930], про оттенки его отношения к ним, к каждой, о любви его к каждой, хотя бы из этих трех? А должна писать добродетельный вариант; скука и неправда.
Вам с Утей легче — он все же чужой; а мне Казакевич был действительно очень близок («душой», как писал Пастернак на фотографии!)
[931] и очень мила была мне его противоречивость, разносторонность, великая грешность и… несгибаемая праведность!
Писать Вам буду, коли захотите, открытки, так как письма съедают массу времени, даже такие корявые, скоро (после праздников), Бог даст, увидимся, обо всем поговорим «живым голосом», как говорят французы.
Что могу сказать по поводу Вашего письма? (Вы меня спрашиваете). А чем оно отличается от других, именно это? Разве что в нем чувствуется некоторая, pardon, «нервозность»… Но это от переутомления. Очень правильно делаете, что выезжаете на воздушок, дышите, собираете последние маслята. Не надо думать «о времени и о себе»
[932], тем более не зная ни себя, ни времени. Вернее — себя во времени.
Авось нынче зимой «подработаем» архив, может быть, Вы себе определите какую-нибудь Вам близкую и интересную тему, по которой есть архивные данные, и будете делать что-то, параллельно с «основной» работой, что-то для «будущего», которое — будет, ибо оно — будущее.
Интересны пьесы; родство между первыми и последними и — разность их. Связь между стихами тех лет и теми пьесами, связь между поэмами Горы, Конца и — Тезеем! Федрой; и то, что всё это — жизнь.
Надо поработать над «сценарием» самой жизни; к этому, правда с пробелами, есть материалы; это необходимо сделать
[933].
С Вадимом я, естественно, поговорю, но ситуация очень изменилась. Если он — не вернется, то фактически будет так же недосягаем, как Марк Львович. Причем «недосягаем» — это еще не наихудший вариант. Что Вы волнуетесь о письмах Ольги Елисеевны? Они здесь, а это самое главное. Конечно, Володя даст нам копию, а то, что подлинники будут в ЦГАЛИ, — хорошо… хоть и жаль («на сегодняшний день»), ибо там, несомненно, чересчур много личного — не претворенного в стихи, значит — не для читателя. Скажем, приедет мокрица-Морковин и будет в них копаться… бр-р-р…
Ну, целую Рыжего, приветствую родителей. Дедушку жалко.
29
24 октября 1964 г.
Милая Анечка, получила Ваше письмишко со стишками — очень милые стишки — не дай Бог в таком виде Пушкина, скажем, читать! Цигане шумною толпой по Бессарабие кочуют…
[934] Во всем, однако, требуется устойчивость — и в жизни, и в орфографии. Не умоляйте меня не торопиться в столицу: а когда я в нее торопилась? Мне в Тарусе всегда хорошо, особенно в осенней или зимней, когда — тихо. Тогда я хоть приближаюсь к идеалу своей жизни: быть сторожем маяка.
О приезде Ольги Всеволодовны
[935] я узнала вчера из письма А. А., не на десяти страницах, как Вы наивно воображаете, a в двух словах. Как это ни покажется Вам удивительным, но А. А. умеет быть очень сдержанной и лаконичной, чего и Вам желаю; в том числе и себе… Что до Ольги Всеволодовны, то я, естественно, очень рада за нее, а вместе с тем, да простит мне Бог, глубоко-равнодушна. Бывает так — что что-то болит, тревожит, а потом проходит. Вот и у меня она «прошла», перегорела, и нет у меня к ней ничего; всё вышло наоборот и наперекор общественному мнению и юстиции: когда ее осуждали все, а юстиция — засудила, мне было жалко ее и за нее больно; теперь, когда, вслед за жалостью к ней правосудия, потеплеют к ней, даст Бог, и люди, тут-то испарились у меня и жалость, и боль; и ничего всё это — она сама, ее проделки — не имеющие общего с Пастернаком. А Ирку
[936] я люблю и всячески желаю, чтобы мать не допортила ей жизнь. Очень Вас прошу не ходить на ихние фестивали; нечего Вам там делать. Вы с ними никак не связаны — и не связывайтесь
[937]. Взрослейте, Анечка, пора! И не забывайте — Ира это одно, Ольга Всеволодовна — другое, и этого другого не касайтесь. И поймите правильно — дело не в том, что человек «из лагеря» и в некоторой степени, вероятно, «поднадзорный», а в том, что это — по существу своему — человек-болото. Бог с ней.