— Чокнутая! — с ужасом произнесла Галочка, но тут же спохватилась: — Хотя вины ее, конечно, в этом нет. Отсутствие образования, что тут поделать. Особенно смущает логика, мол, «раз запретили потчевать животных, сварю-ка я свою отраву для людей»… Их она, я так понимаю, избавляла от нервной нагрузки, которую им причиняло наличие денег и драгоценностей?
— Примерно так, — кивнул Коля. — Первую кражу они в Ташкенте совершили. Еще в войну. Говорят, от безысходности, кормить тогда в труппе ни людей, ни животных было нечем. Потом им оправданием служил послевоенный голод. Дескать, мы гибнем, а тут «фраера с деньжищами навыверт». Удивительно, но про первые годы их «операций» у нас вообще никакой информации не было — никто ни разу не подал жалобу.
— Что удивительного? — перебил Морской. — Тогда и об убийствах семьи жертв иногда не сообщали. Ты вспомни, что было за время! Я первый бы сказал тогда пострадавшему: «Ограбили? Ну, хорошо, что не убили. Нечего милицию попусту отвлекать».
— Да, может, ты и прав, — согласился Коля и продолжил. — Итак, в послевоенные годы наши преступники отработали свою схему, вошли в раж, втянулись. Я все это выслушивал уже сегодня, когда уломал Глеба дать мне возможность допросить арестованных. В присутствии Петрова, разумеется, — Коля презрительно скривился. — Куда ж теперь без него! Впрочем, поговорить мне дали. В какой-то момент я не выдержал, говорю этой дрессировщице, мол, но сейчас-то не война. И продуктовые пайки, и ставка у вас есть — хоть небольшая, но хорошая… Другие как-то же живут и не воруют!
— И что она?
— Да ничего. Петров придрался, что я вместо допроса по существу морали читаю, и отстранил меня. Они меня боятся. Им всё кажется понятным, считают окончательное признание делом времени, а я своими мелочами только порчу всю картину.
— А «окончательное признание» — это какое? — спросила Галочка. — Пока во всем, что ты рассказывал, я тоже, как Петров, вижу закрытие дела.
— Не оттуда смотришь, — пожал плечами Коля. — Одно дело — я рассказываю, другое — они сами. Вот ты бы, Галочка, как раз, глянув на эту Окуневу, тоже засомневалась бы, что та способна на убийство. Физически слаба, к тому же… я не знаю… ну, не похожа она на человека, который, если во время ограбления жертва очнулась, полез бы в драку. Сбежала бы она куда глаза глядят! Если бы завершающая часть операции в этот раз досталась Панковскому — я б и не сомневался. Тот хладнокровный. Взвесил бы, что живой свидетель ему ни к чему, двинул бы хорошенько ослабленному снотворным Гроху, ушел бы. И черную кошку на дверях, уходя, сообразил бы нарисовать, чтобы подозрения на другую банду навести. Но Окунева… Она такая вся восторженная, уверенная в собственной хорошести. К тому же — на ней самой нет ни малейших повреждений. И в показаниях она твердит упрямо, что обчистила карманы «птичек», сняла часы и украшения и ускользнула через черный ход, радуясь, что смогла управиться и быстро, и незаметно. Ни драки, ни убийства, ни черной кошки она не признает. И я, между прочим, еще до того, как все эти их показания узнал, уже заподозрил нестыковки. Именно из-за вида Окуневой. Может, зря, а может… Понятно, это дело времени — в надежных руках Петрова эта ваша банда подпишет все, что надо…
— Не наша, — перебил Морской, который уже устал ждать ответа на главный волнующий его вопрос. — Дневник Ирины нашли?
— Нет. И это у меня пока что главный козырь. Я своим четко объясняю, что с дневником загвоздка. А они слышать не хотят. Во-первых, твердят, что в списке похищенных вещей дневник вначале и не фигурировал. Я поясняю, что гражданка Грох про дневник сперва забыла, но, не обнаружив его в гостинице, спохватилась. А уж потом, когда ей страницу подкинули, точно поняла, что он в руках преступников. Но наши не сдаются — и даже Глеб на их стороне. Во-вторых, говорят, не переживай, будет твоя Грох спокойна, когда полное признание получим. Они считают, что Окунева утащила дневник в азарте, а потом изодрала и выкинула, как не представляющий ценности. Я спрашиваю: «А первый лист?» Мне отвечают: «Ерунда! Наверное, попался среди мусора на глаза каким-то добрым гражданам, которые читали про ограбление. Они и вернули лист владелице, естественно, пожелав сохранить анонимность, чтобы не ввязываться в дурную историю». Там в тексте первого листа фамилия Грох упоминается, значит, любой, как только прочел в газете об убийстве, мог понять, куда нести дневник, — тут Коля снова сменил тон. — Ну, то есть это в отделении все так считают. А я не из таких…
— Но почему ты им не веришь? — удивилась Галочка. — Ведь даже обыск все подтверждает. Деньги есть, драгоценности есть. А дневник не найден. Куда он мог деться? Значит, преступники его действительно выкинули. И все остальное тоже звучит правдоподобно…
— Говорю же, — продолжил Коля, — я как на Наталью эту глянул, так понял, что не сходится она у меня с психологическим портретом убийцы, хоть ты тресни. — Он глотнул чаю и посмотрел на Морского, как бы в ожидании поддержки. Ожидаемой реакции не последовало, но Коля все же гнул свое. — Сейчас вы точно все поймете! Смотрите, сразу после задержания все уехали, а я остался. Чувствую — должен что-то проверить, а что — и сам не знаю… Хорошо, встретил разговорчивого собеседника. Он как раз новости международные слушал, я присоединился…
— Зачем? — вконец запутался Морской.
— Ну… Интересно же, что в других странах происходит, — смутился Коля.
— Не лучший способ выстроить картину мира, — хмыкнул Морской. — Нам все по радио представляют так, будто за рубежом нет ни театров, ни искусства…
Галочка легонько стукнула Морского под столом ногой, а Коля резко отставил чашку.
— Вот из-за таких твоих разговоров все неприятности! — твердо сказал он. — То человек как человек, а то ввернешь такое, аж бежать хочется. Я тут тебя, понимаешь ли, перед начальством обеляю, даю характеристику, распинаюсь, мол, история годичной давности пошла на пользу, и ты все осознал…
— А что, интересуются? — насторожилась Галя.
— Естественно, ведь вынуждены допустить к общению с иностранцами, — Коля продолжил: — Я говорю, что ты вполне заслуживающий доверия советский человек, защищаю тебя, а ты даже новости критиковать умудряешься!
— Я не нарочно, — больше для спокойствия жены, чем для Горленко, сказал Морской. — И ты неверно меня понял.
— Скажи мне прямо, — Коля все-таки завелся, — я же в тебе не ошибаюсь? Не зря защищаю? Ты же нормальный человек? Ты на нашей стороне?
— А сам как думаешь? — невольно зло сощурился Морской.
— Уверен, что на нашей, — отрезал Горленко. — И думаю, у нас там это уже тоже понимают. Не зря ведь поручили привлечь тебя к делу.
— Пойми, — Морской решил, что доверие Коли стоит того, чтоб объясниться до конца. — Намеренно я ничего плохого не только не делал, но и сделать не мог. Я ведь у всех был на виду! За малейшую ошибку моего отдела в редакции мне немедля «прилетало». Смотри, в 46-м я написал разбор спектакля «Дорога в Нью-Йорк». Допустил несколько идеологических промашек. Писал, что Рискин — известнейший американский сценарист, который сочинил сценарий для отличного кино, а у нас в театре эта история выглядит нелепо. Мне сразу, буквально в тот же вечер, сообщили, что так нельзя. И я публично извинился, отказавшись от своей трактовки. И работал себе дальше. Или, там, например, в институте. Да, был не прав. Да, приводил в пример студентам блестящие рецензии западных мастеров и задавал писать разборы голливудских фильмов. Меня через три занятия уже вызвали и потребовали изменить программу. Я изменил. И так во всем, пойми! У нас, как ты прекрасно знаешь, на каждый чих десятки контролеров, и всякая неточность тут же выходит тебе боком.