Записывать доклады профсоюза, пригласившего бывших «цирковых» во всеуслышание рассказать о своих горестях, Морской поехал лично. Да, злые языки в редакции опять станут судить, мол, не дает дорогу молодежи, опять взялся писать сам, но дело вышло очень деликатным, и слабый текст пускать было нельзя, а все орлы (их у Морского было ровно трое — и тоже, между прочим, молодежь), увы, уже работали над чем-то срочным. От «Соціалістичної Харківщини», кстати, тоже прибыл лично начальник отдела культуры — Гриша Гельдфайбен. Они во всем ходили схожими дорогами: имели равный опыт в журналистике, занимали одинаковые должности в двух вечно соревнующихся друг с другом изданиях, готовили себе достойную поддержку, преподавая (Гельф — в литературной студии, Морской — у себя в театральном), а в сложные моменты лично бросались, так сказать, на амбразуру.
Едва успев обменяться рукопожатиями и новостями с Гришей, Морской увидел робко приоткрывающего дверь дядю Кашу. Копна всклокоченных волос теперь была седой, фигура как-то вся уменьшилась и оплыла, лицо без грима оказалось куда смешнее, чем манежный образ, но это, несомненно, был тот самый волшебник, очаровавший много лет назад всю детвору из окружения Морского.
— Я журналистов не люблю, — с доверительной улыбкой сообщил бывший клоун, когда Морской, представившись, отвел его для разговора. — Они все черствые и ничего не понимают. Вот был у нас балаганчик ужасов на Благбазе в середине 30-х. Народ валом валил пощекотать нервишки. Где еще увидишь, как грифоны выклевывают трупам глаза? Где еще ведьмы и ведьмаки глотают живых мышей? А сеанс кремации когда еще увидишь, еще и урну с прахом в качестве сувенира напоследок получив? А? А! Мы знали свое дело. Вся бутафория была как настоящая. Артисты, между прочим, выкладывались на все сто. И получали хорошо. И если вам не радостно за тех артистов или не страшно на этом представлении, то нет у вас души. Такой бездушный и явился от газеты. Раскритиковал, разругал, и нас закрыли.
Морской прекрасно помнил скандал с балаганом ужасов, честно мог заверить, что статью писал не он, но почему-то захотелось не подлизываться, а поговорить по-настоящему.
— Так ты же, дядя Каша, талант свой гробил такими балаганами. Не говоря уж о здоровье. Ведь твоя сила вовсе не в этих сомнительных ухищрениях. Ты же артист! И фокусов достойных у тебя в репертуаре тоже много, я же помню. Мы знаешь, как тебя, мальчишками любили?
— Как? — серьезно спросил клоун. Пришлось пересказать. Дядя Каша радовался своим былым успехам, как ребенок. Так, будто он про них вообще-то и не знал.
— Ну а про фокусы, — он нахмурился и глянул на Морского исподлобья, — тут, мальчик, знаешь: уж кто на что учился. Я с детства кочую с цирковыми. Они меня, дурного беспризорника, выкормили-вырастили. До революции, сам знаешь, кочевых артистов много было — то женщина-паук, то человек без костей. Зрителю яркие эмоции были нужны, а мы, артисты, за здоровьем не следили… В общем, чему с детства меня научили, то и делаю лучше всего. И, между прочим, никогда не пожалел! В войну, вон, знаешь, как мои умения пригодились?
И он начал рассказывать, как они с женой не смогли эвакуироваться — посадочный талон был выписан только на нее как на официальную сотрудницу труппы, но ехать без мужа она не захотела. И как потом спасались от беспросветного холода и голода времен оккупации. Оказалось, что на собрание дядя Каша пришел от имени жены.
— Валюшенька больна, нам Фред хочет помочь. Она прийти не может, так что я за нее вам расскажу про наш сырой подвал и про отсутствие бумажек для прописки. Да, журналисты все пройдохи и душевно-железобетонные людишки, но Фреда я люблю сильнее, чем не люблю журналистов, поэтому тут с вами и общаюсь. Мы до войны, когда в Харьков приезжали, всегда у Валюшиных родителей жили. Но дом их в 41-м разбомбили. Вместе со всеми, кто в нем находился в тот момент. А нас спас пес Дейк. Он тоже, кстати, цирковой пенсионер. С конца 30-х работает со мной в репризе «Чудак и пес». Вернее работал.
Выяснилось, что сам дядя Каша давно уже кормится с того, что чем-то приторговывает на базаре. От цирковых дел отошел. Буквально сразу после закрытия балагана ужасов.
— С этим всем строго стало. Программу утверждают, принимают, записывают куда-то. Или работай, или убирайся. Так, чтоб как раньше — если зритель тебя любит, то придешь к администратору, поплачешься, тебя возьмут коверным, а потом, если что, заменят и снова возьмут, когда надо, — уже нельзя. А как можно — так я не могу. Болезненный я слишком. Одна Валюша у нас в семье была обстоятельная. А сейчас вона как — инвалид в подвале, да еще и с нами с Дейком на шее.
Поговорили про Валюшу. Собственно, Фред и просил упомянуть в статье именно о Валентине Каро. Как ни крути, а настоящим цирковым пенсионером в семье дядя Каши была только она. Морской все сделал, как просили. И Гриша тоже сделал. Статьи вызвали шквал писем от сердобольных читателей.
Что было дальше, Морской не знал. Но, судя по тому, что сейчас к месту жительства Кондрашина нужно было подниматься на второй этаж добротного дома, а не спускаться в подвал расшатанной деревянной халабуды, — Фред тогда, после войны, добился своего.
— Ну? Заходить будем, или как? — Нарочито грубая интонация Горленко отвлекла Морского от раздумий. Похоже, Коля старался не афишировать при посторонних свое близкое знакомство с Морским. Ну и ладно!
Морской вздохнул, еще раз сказав самому себе, что деваться некуда, часы необходимо забрать.
— Дядя Каша, ну что ж ты так? — начал он с порога. Нужная интонация пришла сама вместе с искренним сочувствием. Зайдя в комнату, Морской заметил и черную полоску в уголке прикрепленной к зеркалу фотокарточки Валентины Каро, и вывороченные обыском внутренности раскуроченных сундуков, и вспоротые животы мягкой мебели, и перепуганного маленького человечка у окна.
Быстро приблизившись, игнорируя недоуменные взгляды присутствующих, Морской протянул Кондрашину руку:
— Приветствую! Жаль, что при таких обстоятельствах, но мы сейчас все уладим…
— А, газетчик… — Дядя Каша узнал Морского, протянутую руку пожал вяло и погрустнел при этом еще больше. — Говорил же я: от вас сплошные неприятности. Зачем пришел?
— Ну… Как же не прийти. Ты, дядя Каша, делаешь глупости, опять себя хочешь погубить… А я же знаю, ты все это не со зла, а от недопонимания. Отдай им часы! Я ведь знаю, что они у тебя… хм… при себе… Часы эти не просто краденые, они с убитого снятые, понимаешь? Образумься, пожалуйста. Ради чего ты покрываешь убийцу?
— Нет у него при себе ничего! — возмутился кто-то за спиной Морского. — Я что, по-вашему, обыскивать, что ли, не умею?
— О! — Дядя Каша, не сводя глаз с Морского, показал пухленьким пальцем на говорящего. — Мальчик дело говорит. На нет и суда нет. — И попросил вдруг очень жалобно: — Ты шел бы своей дорогой, журналист! Ты же не милиция, зачем грех на душу брать? — Морской отрицательно помотал головой, и дядя Каша нервно отвернулся.
— Не вынуждай меня им все объяснять, — продолжил Морской. — Гуманными методами не получится, они решат работать как придется. Ты же сам понимаешь…