– Вас кто-то хочет отсюда выкинуть? Не понимаю, – говорит Юстина. На минутку входит в подъезд, осматривается. Из-за окна на втором этаже, того, заклеенного мешком для мусора, доносится глухой стон.
– Бургомистерша будет тут туристический комплекс строить. На пятьсот человек. Вместе с Кальтом. Уже договорились, даже плакаты напечатали, – говорит Одыс.
– Тут? – Юстина тычет пальцем в землю и чуть ли не впервые смотрит на меня.
– Ну, тут в лесу два озера есть, красивые, дикие, сто, двести метров, – Ольчак показывает пальцем.
– А рыба какая. Вот такие лини. Щуки, – добавляет мечтательно мужик в коричневом свитере.
– А нас в контейнеры. Уже поставили. За Колонией Зыборк. Уже ждут нас. Гаражи такие, – говорит толстуха.
Стон слышится снова, теперь куда громче.
– Мальчевская? – спрашивает Валиновская.
– Морфин закончился, – говорит кто-то из толпы.
– Это дома гмины
[49]. Булинская уже все статьи нашла, чтобы снести. Слишком, мол, плохие условия для жизни, угроза, мол, эпидемии или как-то так, – объясняет Ольчак.
Люди с хлебом медленно исчезают внутри дома.
– Все будет хорошо. Выгоним сукиных детей. Не беспокойтесь. Выгоним сукиных детей, и вас тут обустроим, – говорит мой отец.
– Вы – ангел сущий, господин Гловацкий, – толстая женщина делает шаг в сторону отца, словно желая его обнять, но он отступает. Снова слышен стон, еще громче, еще выше, словно кто-то ведет гвоздем по эмалированной поверхности. Я уже позабыл о своем похмелье; Валиновская исчезает внутри дома, Юстина идет за ней, и я следом, прохожу мимо пустых поддонов и вхожу внутрь.
Комната узкая и тесная, обита старыми панелями, воняет старой едой, мыльной водой и дерьмом. На
розовых стенах старые, большие репродукции, Иисус и Мария с глазами, устремленными вверх, темные и выгоревшие, остановленная агония. На полу затертая, грязная дорожка, чей узор исчез уже десятилетия назад, заваленная обувью, из которой ни у одной, как на первый взгляд, нет пары. Выпадающие из петель двери в ванную. Пятна, везде пятна, на всем, пятна и потеки, словно здесь расползся не пойми какой грибок, инфицировал тут все. Кое-где попахивает мокрым деревом. На мебельной стенке несколько старых книг, к стене прикреплена небольшая керосиновая лампа, а в комнате справа, там, где выбитое окно заклеено мешком для мусора, на топчане под окном, укутанная одеялами и покрывалами, не женщина – а скорее, иссохшая ее тень с искаженным, растянутым болью лицом, красными глазами. Рядом столик, покрытый розовой клеенкой, полный упаковок лекарств и иконками, и еще вонь мочи, вареной картошки, дерьма.
– Господи боже, – говорит Юстина, отступает на шаг, наталкивается на меня, хватает за руки. Я не вырываюсь.
– Значит, Булинская хочет выставить эту женщину на улицу. Считает, что это все – ее. Что вся территория, вместе с лесом – ее. Гмины, а значит – ее, – говорит Валиновская.
Ее улыбка куда-то исчезла. Юстина закрывает нос от вони, Валиновская привычная, наклоняется над живым трупом женщины, вылущивает из-под пластов
одеял и простыней руку, которая выглядит как кусок тонкой старой коры. Встает, идет куда-то, наверное в ванную, приносит грязную пластиковую миску с водой и в меру чистую тряпку. Смачивает тряпку, кладет женщине на лоб.
– У нее страшный жар, – объясняет.
– А люди в Зыборке? – спрашивает Юстина.
Я чувствую, что ее покачивает.
– Откройте окно, – говорит Валиновская.
Я подхожу, со скрипом открываю окно, чувствую, как в эту отвратительную духоту врывается клинок свежего воздуха, но только затем, чтобы через миг исчезнуть в его жирном брюхе. Я выставляю голову наружу, чтобы не сблевать.
– Люди в Зыборке в гробу это видали, – говорит Валиновская. – Люди в Зыборке хотят, чтобы – покой, чтобы все выглядело красиво, чтобы те, кто должен заработать, – заработали.
– Это рак? – спрашивает Юстина, я слышу, что она уже не знает, о чем спросить.
– Рак всего, – отвечает Валиновская.
Я вижу сквозь окно, как отец стоит рядом с машиной и смотрит вперед, далеко, куда-то в лес. Слышу, как у него звонит телефон.
– Что? И что? – отзывается он громко.
– Я слышала, как она говорила, что когда все снесут, то еще тут нужно залить все известью, чтобы выжечь, чтобы зараза не разнеслась. Запретила выплаты для этих людей из-за, как это называет, пересмотра средств. Что они – тараканы, насекомые, – говорит Валиновская.
– Ты что говоришь? Ты что гонишь? – спрашивает мой отец. Оглядывается и смотрит на меня, как я выглядываю в окно.
– Бернат был первым, кто начал сопротивляться. Сказал, что он никакого центра на горе людей строить не станет, – говорит Валиновская.
– Как – сопротивлялся? – спрашивает Юстина.
В комнате снова стонет женщина. Словно бы кто-то давит лапу маленькой зверюшке.
– Должен был вложиться, дать ей инвестиции. Вышел. А потом пришел к вашему отцу и сказал, что нужно раздувать скандал. Ну и раздули. Матерь Божья, она же еще ходила пару недель назад. – Валиновская приседает у постели.
– Поехали, там Гжеся замели! – кричит отец. И только теперь я вижу, какой он красный и как трясутся у него челюсть и руки, и что Ольчак и Одыс попрятались от страха в машину.
Чувствую, как Юстина встает со мной рядом около окна. Чувствую, что должен прикоснуться к ней, и делаю это, а она не сопротивляется.
Она холодная, словно парализованная. На ее лице что-то проступает, у любого другого оно было бы страхом. Но не у нее, у нее это нечто другое, нечто, для чего нет слов.
– Ну, быстрее, сука! – орет вдруг мой отец, красный, размахивая руками. – Гжеся арестовали, Гжеся в тюрьму замели!
И только сейчас до меня доходит, что` именно он сказал, и я пробегаю мимо Валиновской и умирающей женщины и, не глядя на Юстину, сбегаю вниз.
Миколай / 2000 / Нынче вечером мы распнем неискренних
Это она сделала. В смысле – начала. Если бы не она, ничего бы не было до сих пор. То есть, кто-то наверняка бы смилостивился. Некрасивая одноклассница. Знакомая по Интернету. Потаскуха с Улетов, натертая темным автозагаром, с тупым и насмешливым лицом. Амбиции парализуют. Я боялся, что ничего не сумею. А если ничего не сумею, то она – раньше или позже – станет смеяться.
– У родителей Аськи домик в Ястшембове, – сказала она однажды вечером, когда мы сидели, а вернее лежали на склоне замкового холма, попивая самое дешевое баночное пиво (не помню, какое тогда было самое дешевое баночное пиво, зато помню, что были сигареты по три пятьдесят, мы все их курили, назывались они «вейв», были лучше русских «монте-карло», продавали их в деревянном киоске, добавляя к двум пачкам игровые карточки).